«...Впервые со времени моего приезда в Африку пациенты мои размещены по-человечески. Сколько я выстрадал за эти годы из-за необходимости запихивать их в тесные, душные и темные комнатки!»

И еще восторженная запись: «Новая деревня на сваях выглядит внушительно! И насколько легче работать теперь, когда места достаточно, воздуху достаточно, света достаточно!» Швейцер сообщает, что здесь прохладнее, чем в старых зданиях, что дизентерийную палату он поместил лицом к реке, чтоб была вентиляция. К тому же специальная дизентерийная палата отгорожена и от остальных палат, и от реки.

Вечером, заканчивая переезд, доктор Швейцер отвозит в последней лодке душевнобольных. Им рассказывают, что теперь у них будут комнатки не с земляным, а с настоящим деревянным полом. Перед сном доктор обходит свой новый больничный городок и слышит возгласы у каждого костра, за каждой противомоскитной сеткой: «Хорошая хижина, Доктор, очень хорошая хижина!» «Мои пациенты размещены по-человечески!» — снова и снова восклицает Швейцер.

Складывается на долгие годы больничный городок, «клиническая деревня» особого, швейцеровского типа, с культом рациональной приспособленности, но без излишних, требующих специального ухода приспособлений; клиника, где соблюдают допустимый максимум африканских бытовых традиций при максимальном внимании и сострадании к пациенту, где живут принципы самоотдачи, самоотверженного служения человечеству, высокий дух этого служения.

В апреле в Ламбарене приехала англичанка миссис Рассел, автор книги о швейцеровском пути восстановления цивилизации. Она хочет быть полезной в Ламбарене, и Швейцер поручает ей наблюдение за работами. Ко всеобщему удивлению, она справляется со своей должностью великолепно.

Доктор Швейцер теперь может уехать на отдых. В последние недели он еще помогает строить навес для лодок и ставить сваи для большого, пятикомнатного дома, где будут жить врачи. К середине лета закончены новые палаты, и больница теперь может вместить до двухсот человек, так что есть даже резервные места.

Швейцер может уехать в отпуск спокойно. Он уезжает, победив и на этот раз в неимоверно трудной борьбе.

Швейцер плыл на речном пароходе и вспоминал эти тяжкие три года. Он думал о семье, о друзьях, о своих пациентах. Он думал о том, что снова ему выпала привилегия помогать страждущим и найти счастье этического действия, в котором отказано столь многим. Сидя на палубе старенького «Алемба» и окидывая прощальным взглядом уходящий берег, он писал:

«Чувство, которое я испытываю, нельзя назвать радостью; скорее это смирение, потому что я чувствую себя недостойным такой радости и спрашиваю себя, чем заслужил я право выполнять такую работу и добиваться успеха в ней. Время от времени я вдруг ощущаю боль оттого, что я на время должен покинуть больницу, оставить Африку, которая стала моим вторым домом».

«Мне даже трудно представить себе сейчас, что я покидаю туземцев на долгие месяцы. Как привязываешься к ним, несмотря на все неприятности, которые они тебе доставляют! Как много прекрасных черт характера можно обнаружить в них... И как раскрывают они нам свою истинную натуру, если у вас находится достаточно любви и терпения, чтобы понять их!»

«Но зеленая полоска вдали, за которой так хочется разглядеть Ламбарене, становится все менее отчетливой. Может, она растаяла на горизонте? Или скрылась под волнами?»

Глава 15

Он вернулся в Европу совершенно измученный. Впрочем, он недолго оставался в Кенигсфельде, в их шварцвальдском домике. В Европе было много друзей, которые не дали больнице погибнуть в самые трудные годы эпидемии и голода: Швейцер хотел повидаться со всеми. Он хотел навестить врачей и сестер, которые работали у него в Ламбарене, а теперь отдыхали и лечились в Европе. Дома его ждали приглашения на лекции и органные концерты.

И прежде всего он поехал, конечно, в Швецию, где жил Натан Седерблом. В общей сложности он пробыл в Швеции с ноября до марта. В марте, после поездки по Дании, он побывал в Страсбурге и Париже, где играл на органе. Потом он пробыл еще полтора месяца в Кенигсфельде, но все его дни были заполнены здесь работой над книгой об апостоле Павле.

Весной он побывал в Голландии, где отвел душу, играя на излюбленных своих старинных голландских органах. Потом была Англия — страна, жители которой оказывали теперь большую поддержку Ламбарене. У Швейцера было здесь много старых друзей, и он приобрел немало новых. Англичанам импонировали его доброта, его рыцарские манеры, ненавязчивая и естественная его церемонная старомодность, его глубокий, лишенный суетности ум, сочетавшийся с неизменным чувством юмора. Газетные репортеры были верны себе; и один из них писал, вряд ли сознавая, насколько в данном случае оправдан его характерный для прессы пафос: «В сегодняшнем мире мало найдется фигур столь же героических, как Альберт Швейцер».

Впрочем, люди серьезные тоже находились под глубоким впечатлением его глубины, простоты, увлеченности. Конечно, и люди просто светские считали своим долгом непременно встретиться с таким экзотическим, таким усатым и таким ученым джентльменом, который прикатил сюда откуда-то из джунглей. Он ответствовал им с изысканной старомодной вежливостью, не удерживаясь, впрочем, иногда от едкой иронии.

Одна дама обернулась к нему на концерте и, замирая от собственной и прогрессивности и просвещенности, сказала:

— Доктор Швейцер, вы так долго пробыли в Африке, но теперь, когда вы вернулись в Европу, что вы думаете о том, что вот у нас на Западе теперь цивилизация?

— В самом деле? — удивился Швейцер. — О конечно, это было бы совсем неплохо.

Другая деятельница спросила его на приеме менторским тоном:

— Что вы делаете, доктор Швейцер, в Ламбарене для распространения современной культуры?

И Швейцер ответил с готовностью:

— Поставляю тазики окрестному населению...

Чтобы понять всю юмористичность этой ситуации, нужно вспомнить упорную борьбу бережливого доктора с мелкими кражами в этом нищем районе Африки. Чтобы не вводить своих пациентов в искушение, ламбаренский доктор завел множество кладовок и замков, а на посуде в Ламбарене стояли, как правило, три буквы «АШБ», что значит «Альберт Швейцер-Бреслау», потому что, хотя Елене приходилось оставаться теперь в Европе, он всегда считал ламбаренскую больницу их совместным начинанием. Несмотря на эту предосторожность, в любой деревне в окрестностях Ламбарене можно было найти тазики с этим заклинанием на обратной стороне днища.

Летом доктор Швейцер снова работал над своей книгой в тиши Кенигсфельда, засиживаясь до самого утра.

Изредка он уходил на прогулку в горы Шварцвальда. Иногда маленькая Рена ходила с отцом, и он рассказывал ей об Африке, куда она поедет когда-нибудь вместе с ним и с мамой. Там не бывает медленных, призрачных и прохладных сумерек, как здесь, там сразу становится темно. Там всегда изнурительная жара, а по ночам иногда вдруг сырой холод. Доктор увидел, как у внимательно слушавшей его дочери поднялось изо рта легкое облачко пара, и рассказал ей историю про габонского мальчика, который никогда не видел, как пар идет изо рта у человека, потому что в Габоне никогда не бывает такого холода. Попав в Европу, мальчик увидел однажды на улице, что пар показался у него изо рта, и решил, что он болен. «Я болен! — закричал оп. — Я болен! У меня огонь внутри!» И только когда он увидел, что у лошадей пар валит от шкуры и из пасти, его удалось, наконец, успокоить.

Швейцер узнал в это время, что город Франкфурт присудил ему гётевскую премию «в признание его заслуг перед человечеством» и что 28 августа он должен будет произнести во Франкфурте речь, посвященную юбилею Гёте. Вряд ли муниципалитет Франкфурта или гётевский комитет знали, что значил для него Гёте на всем протяжении жизни. Во всяком случае, текст официального документа о присуждении гётевской премии не говорил об этой связи, а лишь о «примере фаустовского преображения своей жизни».