Первое школьное впечатление связано было с визитом инспектора Штайнерта. Альберт заметил, что у бедной учительницы при этом тряслись руки, а старый учитель все время улыбался и кланялся. Но главное заключалось в том, что этот красноносый, пузатый и лысый человечек по фамилии Штайнерт был Писателем, Автором, человеком, который написал учебник, и Альберт, кажется, мог различить сияние, окружавшее его лысый череп, потому что это был череп человека, написавшего книгу. Впрочем, к самим книгам маленький Альберт был в ту пору еще довольно равнодушен.

Кабинет отца казался ему самым неуютным местом на свете. Дыхание здесь спирало от затхлого запаха книг, а то, что отец вечно сидел, склонившись над столом, все время что-то читал и что-то писал, казалось маленькому Альберту в высшей степени противоестественным. В кабинет отца Альберт заходил только в случае крайней необходимости. И потому он с ужасом ждал рождества, традиционных рождественских подарков и того, что следовало непосредственно за рождеством: сочинения писем с благодарностью за подарки.

В деревенской школе Альберт испытал первое и очень острое разочарование: его предал друг. Рана, нанесенная этим бессмысленным детским предательством, долго не заживала.

С друзьями из деревенской школы связано и другое, наверно, еще более острое переживание маленького Альберта.

Надо сказать, что многодетный пастор Швейцер был беден. Дети не ощущали этого, и только позднее узнал Альберт, почему глаза его матери были так часто красны от слез. Семья была большая, жалованье маленькое, отец часто болел, и Адель Швейцер едва сводила концы с концами. Когда Альберт вырос, мать рассказала ему, какую строгую экономию ей приходилось вести в те годы. Она употребляла в пищу только грубо приготовленное растительное масло, от которого жестоко страдал животом болезненный пастор Швейцер.

И все же при общении с деревенскими мальчишками у Альберта создалось впечатление, что он из богачей. Более того, он страдал от сознания этого. Все началось с потасовки. Альберт никогда не нападал первым, но он любил эту щенячью возню и безобидные турниры, которыми без конца развлекаются деревенские мальчишки. И вот однажды, когда он неожиданно для самого себя оказался верхом на здоровенном верзиле Георге Ничельме, тот злобно крикнул:

— Да, если мне бульон два раза в неделю давать, как тебе, так я еще сильней тебя буду!

Победитель брел домой как побитый. Георг прямо высказал ему то, что он ощущал и раньше: деревенские мальчишки не считали его своим. Он был пасторский сынок, из богатых, «из благородных», и мысль об этом его мучила.

С этого дня он не мог без отвращения видеть бульон. Потом он стал приглядываться к своей одежде. Ему перешили пальто из старенького отцовского.

Еще на примерке Альберт почувствовал, что надеть эту перелицованную роскошь он не сможет.

— Бог мой, Альберт, — сказал старый деревенский портной, — да ты настоящий господин!

Мальчик чуть не расплакался. Его друзья, деревенские мальчишки, бегали вообще без пальто, у них ведь и такого, перешитого, не было. В первое же воскресенье, когда мать велела ему переодеться к заутрене, Альберт наотрез отказался надеть новое пальто. Разыгралась безобразная сцена. Мирный пастор Швейцер в изумлении дал маленькому бунтарю оплеуху. Это не помогло. В церковь он пошел без пальто. Каждое воскресенье теперь повторялась та же история. Но Альберт твердо стоял на своем. Он носил только беспалые перчатки и деревянные башмаки. Каждый поход в гости превращался теперь в скандал, в результате которого он получал оплеухи и оставался дома, запертый в кладовке. Все потому, что он не хотел одеться как «порядочный». Он вел себя героически, но никто из деревенских мальчишек не знал об этом. И дома только любимая сестра Луиза его понимала.

Он, наверное, лучше относился к товарищам по школе, чем они к нему. Впоследствии он всегда рассказывал, как он рад тому, что начинал учиться в деревенской школе, ибо он смог убедиться там, что у этих ребят, которые ходили в грубых носках и деревянных башмаках, голова варила не хуже, чем у всякого, кто «из благородных», не хуже, чем его собственная. Через четыре десятка лет он написал:

«Даже сегодня, встречая своих старых школьных приятелей где-нибудь в деревне или на ферме, я сразу и с большой точностью вспоминаю, в чем я тогда не мог догнать их... До сих пор они стоят передо мной рядом с названиями предметов, по которым они успевали лучше моего».

Успевать на уроках лучше него было, впрочем, в ту пору нетрудно. Впоследствии, на восьмом десятке, он рассказывал американской кинематографистке Эрике Андерсон:

— Вы знаете, я ведь в душе лентяй. Именно поэтому я и должен так упорно работать. А все думают, что это я по натуре такой трудолюбивый. Если б вы только знали, сколько у моего отца было со мной неприятностей. Не так-то легко было научить меня писать и читать. Отец мне всегда говорил: «Альберт, Альберт, ты бы хоть читать и писать научился, чтоб мы тебя могли в почтальоны отдать в Гюнсбахе».

Впрочем, был один предмет, в котором он шел не из последних в скромной сельской школе своего детства: речь идет о наследственной страсти всех Швейцеров и Шиллингеров — о музыке. Пастор Луи Швейцер не был великим знатоком музыки, но любил импровизировать на стареньком пианино, доставшемся ему в наследство от тестя Шиллингера. Играть на этом пианино он и учил своего старшего сына с пяти лет: не по нотам, а, как говорят, по слуху. Играть и, конечно, импровизировать. Вскоре мальчик уже играл одной рукой мелодии гимнов и песен, подбирая другой собственный аккомпанемент к ним.

Семи лет, уже в школе, Альберт увидел однажды на уроке пения, как учительница наигрывала мелодию одним пальцем, без всякого аккомпанемента. Сперва это просто резало слух маленькому Альберту, потом он стал удивляться, почему бы ей не играть нормально, двумя руками. Он даже спросил об этом учительницу и, поясняя свою мысль, сел за фисгармонию, взял несколько аккордов и стал что-то подбирать, демонстрируя ей аккомпанемент. Учительница посмотрела на него удивленно и с тех пор стала относиться к нему, пожалуй, даже лучше, чем раньше, только как-то странно. Играть она, впрочем, продолжала одним пальцем, и тогда Альберту пришло в голову, что она просто не умеет играть. И поскольку он был все-таки чудной мальчик, его охватило при этом открытии не торжество, а унизительное чувство стыда. Он подумал, что вот, она, наверно, решила тогда, что он выхвалялся перед нею, а ему просто и в голову не пришло, что можно играть иначе...

У него было очень острое ощущение музыки. В его воспоминаниях о детстве есть история, напоминающая легенду времен короля Людовика (сына Карла Великого), — о женщине, которая умерла от наслаждения, услышав в первый раз в жизни органную музыку. Как-то, еще во втором классе, то есть восьми лет от роду, он пришел на урок чистописания, а учитель чистописания еще не кончил в старшем классе урок музыки: по эльзасской традиции почти всякий школьный учитель играл на скрипке и на органе. И вот, подойдя к классной комнате во время урока пения, маленький Альберт услышал, как за дверью поет вокальный дуэт. Чистые юные голоса пропели: «У мельницы в раздумье сижу я над потоком», потом «Прекрасный лес, кто насадил тебя?». Маленького Альберта охватило такое волнение, что ноги у него подкосились, и ему пришлось прислониться к стене. Все существо его пронзило острое наслаждение, когда он услышал, как сливаются в гармонии два голоса.

Его крестная, мадемуазель Жюли из Кольмара, давала ему фортепьянные уроки. Она до старости жаловалась, что пальцы у него были как деревянные, хотя еще мальчишкой он очень лихо играл на ее свадьбе, и пальцы его при этом с большой ловкостью выделывали все, что им положено. Может статься, она была и не очень даровитой учительницей.

Три года деревенской школы пролетели счастливо и незаметно. В последний год Альберт ходил уже не к фрейлейн Гогель, а в «старший класс», к папаше Ильтису. Папаша Ильтис был хороший учитель, и Альберт от него многое узнал играючи, без занудных штудий и перенапряжения. А главное — папаша Ильтис подпускал его к органу. Ноги у Альберта еще не доставали до педалей, но он уже умел наполнять гюнсбахскую церковь этим рокотанием, похожим на перекаты небесного грома и хор нечеловеческих, трубных голосов. Альберт был Швейцер, а для Швейцеров орган был родной инструмент.