Тяжкие месяцы войны складывались в годы. Потом забрезжил просвет: советские войска перешли в наступление, неся Европе избавление от немецкого фашизма. Сводки с восточного театра войны теперь заполняли все западные газеты. И может, именно в эти годы Старый Доктор стал со столь напряженным вниманием следить за жизнью огромной страны на востоке Европы. Впрочем, первые известные нам высказывания Швейцера (весьма сочувственные) о Советском Союзе относятся уже к шестидесятым годам.

А пока — только начало сороковых. Доктору уже под семьдесят лет, и в Ламбарене, как всегда, стоит нестерпимая духота. Работы очень много, потому что вместо восьми довоенных сестер у него теперь попеременно то три, то четыре. Распорядок дня у Старого Доктора прежний. Рабочий день начинается в 6.45. Он дает задания рабочим, вникая во все детали, все показывая сам. С 7.30 до 8.00 завтрак. Потом Швейцер собирает строителей, раздает инструменты, показывает им, что делать в саду, на дороге, на стройке. («Я бегаю туда и сюда, то насос нужно исправить, то ключи потеряли, то инструменты починить нужно, то холодильник включить, то дрова принести для кухни и прачечной, то закупить у африканцев принесенные ими бананы, касаву и кукурузу — и „que sais je encore“.) Так до десяти часов утра. Потом, с 10.00 до 12.45, доктор ведет прием. Потом отдых до двух; с двух он снова наблюдает за работами (потому что нет у него таких рабочих, которые стали бы работать одни), проверяет, что сделано. Потом он работает в аптеке — выписывает рецепты и раздает лекарства. Если остается время, он еще бежит на плантацию, чтобы проверить, как там идет работа, а потом вернуться к 5.00 и снова до 6.30 вести прием. И вот, шатаясь от усталости, он карабкается по лестнице к себе в бунгало, чтобы там, если останутся силы, до ужина попрактиковаться на стареньком пианино с педалями. („Однако часто я бываю таким усталым, особенно после прогулки на плантацию, что вынужден отдыхать до ужина, а на пианино играть потом“.) После ужина, если ничего не помешает ему, он „принадлежит себе“. Он отвечает на письма и продолжает работать над книжкой по философии. („К счастью, я всегда сохранял способность, занимаясь какой-нибудь другой работой, думать о главе, над которой сейчас тружусь“.) В половине двенадцатого ночи он с керосиновой лампой снова совершает обход своих пациентов, чтобы дать лекарство или сделать инъекцию тем, кого мучит боль. Если еще остаются силы, он работает за своим столом за полночь.

Так проходят долгие годы войны — 1939, 1940, 1941, 1942, 1943, 1944-й... Усталость накапливается, и доктор пишет в одном из писем:

«Моя способность крепко спать позволяет мне продолжать все это и обходиться без дневного отдыха. Но как же я мечтаю о свободном дне, когда я мог бы, наконец, выспаться и избавиться от усталости, которая все больше и больше одолевает меня; мог бы сосредоточиться целиком на окончании своей книги, позаниматься музыкой и на досуге поиграть на органе; мог бы погулять, помечтать, почитать что-либо для отдыха. Когда придет этот день?»

14 января 1945 года Швейцеру исполнилось семьдесят лет. Любящая его Англия среди собственных горестей сумела вспомнить об этом человеке невоенного мира. Лондонская радиостанция сообщила слушателям, что в сырых джунглях Габона еще трудится старый врач и философ. Одна из лондонских газет посвятила ему передовую. Репортерский стиль в годы военного пафоса стал еще категоричней:

«Альберт Швейцер — святой нашего века... Он облагораживает нас, созданных из того же человеческого материала. Его история — живая проповедь братства. Он дает перспективу избавления от страданий нашего века».

В Ламбарене был праздничный обед, на котором по обычаю Коллегиума Вильгельмитанума сам именинник выбрал меню — жареный картофель. Старый усталый доктор произнес именинную речь, и она была невеселой:

«...Моя антилопа ждала меня сегодня поутру, и я мог прочесть в ее глазах: „Почему ты всегда должен уходить? В конце концов, мы с тобой два старых зверя — ты и я“. Я должен был, наверно, пространно объяснять ей понятия долга и взаимозависимости людей. Она же глядела на меня взглядом, в котором были сожаление к моему невежеству и укор: „Только взгляни на меня и делай, как я. Я даже не поднимаюсь, когда ты приносишь мне пищу“.

«Я мечтал уйти в отставку, когда мне исполнится шестьдесят пять, чтобы провести остаток жизни приятно и спокойно. Я хотел приехать сюда на годик как любитель, а потом поехать во Францию, и поработать годик над книгой между двумя приятными путешествиями, и поухаживать за женой, и дочкой, и внуками».

«Так вот, это все были прекрасные планы, но, к глубокому сожалению, я сознаю теперь, что я не должен ничего бросать, и я предвижу также, что мои последние годы будут намного более тяжкими и больше обременены всякими обязанностями, чем ранние годы. И все это очень меня печалит».

7 мая в середине дня Швейцер узнал, что в Европе заключено перемирие:

«Я сидел за столом и писал какие-то срочные письма, которые нужно было к двум часам доставить на речной пароход, когда под моим окном появился белый пациент, который привез с собой в больницу радиоприемник. Он закричал мне, что в Европе заключено перемирие. Мне еще нужно было дописать письма, а потом срочно пойти к больным. Уже после обеда зазвонил большой больничный колокол, и все обитатели больницы собрались, чтобы услышать радостную весть. После этого, несмотря на страшную усталость, я потащился на плантации, посмотреть, как там идет работа. Только вечером смог я задуматься и осознать значение того, что военные действия закончились...»

...Окончание войны не принесло Ламбарене долгожданного облегчения. Сестры и врачи пока не могли приехать из-за формальностей, осложнявших передвижение. Только в августе добралась, наконец, в Ламбарене мадемуазель Матильда Котман, снявшая с измученной Эммы Хаускнехт часть ее обязанностей. В 1946 году Эмма Хаускнехт писала друзьям:

«Мы все страшно устали, но Доктор самый мужественный из нас.

После долгого трудового дня он играет в своей комнате на пианино с органными педалями, и в тишине ночи, среди огромного леса мы наслаждаемся этими прекрасными концертами. Музыкальные часы служат для нас большим утешением и моральной поддержкой. Для меня они так много значили в эти годы разлуки с домом!»

С самого окончания войны беспрерывно росли цены. Нужно было все больше платить за импортные товары и за бананы. Соответственно пришлось повысить и зарплату африканскому персоналу. Резко выросла стоимость проезда до Ламбарене, и тут уж, как грустно отмечал доктор, никакая экономия была невозможна.

После войны чаще стали приезжать посетители. Американцы, среди которых в последние годы Ламбарене становилось все популярнее, увидели вдруг эту больницу, непохожую на все другие больницы мира, этих врачей-подвижников, этих страдальцев-пациентов из нищей страны, эти изобильные и скудные джунгли.

Стали выходить новые иллюстрированные книги о Ламбарене, и одной из них была книга Джоя и Арнолда «Африка Альберта Швейцера».

Доктор водил этих друзей-американцев по берегам Огове, показывал свои любимые места: «Вот так от сотворения мира — река, леса, облака!» В аптечке, за окном, забранным деревянной решеткой, он пошутил: «Видите, я узник!» В этой шутке было немало смысла: Швейцер часто говорил, что он узник Ламбарене, что оно держит его и движет им.

С утра американцы сидели на амбулаторном приеме и фотографировали, записывали, листали карточки больных. Они заметили, что возраста своего пациенты не знают. Болезнь свою они описывают неточно, но поэтически. Один вождь сказал о глухонемой женщине: «Эта женщина говорит глазами, но слышит сердцем». Муж прислал к доктору жену с запиской по-французски: «Пожалуйста, обыщите тело моей жены сверху донизу». Но чаще всего больные говорят о том, что у них завелся «червячок». Имена в карточках попадаются очень странные: вот Гельвеция (родилась в день швейцарского праздника), маленькая Ля Криз (родилась в годы кризиса), крошка Ля Гер (родилась в войну), Тинктура Йода (дочь здешней санитарки), мальчик по имени Доктор Альберт Швейцер (таких много) ...