— Продолжайте, продолжайте, — сказал священник. Он сидел на ящике, сложив руки на коленях и опустив голову; как он ни старался, ему трудно было сосредоточиться на том, что говорил лейтенант. Он думал: до столицы сорок восемь часов. Сегодня воскресенье. В среду я, может, буду уже мертв. Он чувствовал себя предателем, потому что страшился боли от пуль больше того, что ждет его дальше.

— У нас тоже есть идеи, — говорил лейтенант. — Довольно платить за молитвы, довольно давать деньги на строительство зданий, где возносят молитвы. Вместо этого мы обеспечим людей пропитанием, научим их читать, дадим им книги. Мы позаботимся о том, чтобы они не страдали.

— А если они хотят страдать?

— Человек, может, захочет изнасиловать женщину. Что ж, пусть насилует, раз ему хочется? Страдать нельзя.

— А вы страдаете непрестанно, — отметил священник, глядя на угрюмое индейское лицо за огоньком свечи. Он сказал: — Мысль, конечно, прекрасная. Хефе тоже так считает?

— Дурные люди есть и среди нас.

— А что будет потом? Потом, когда все насытятся и будут читать правильные книги — те, что вы разрешите им читать?

— Ничего. Смерть — непреложный факт. Мы не пытаемся изменить факты.

— У нас с вами много общего, — сказал священник, машинально раскладывая карты. — Мы тоже верим фактам и не пытаемся изменить их. А они таковы: все в мире несчастливы, независимо от того, богат человек или беден, разве только он святой, а святых не так уж много. Стоит ли бояться ничтожной боли? У вас и у меня есть одно общее убеждение — через сто лет нас не будет в живых. — Он хотел стасовать, но согнул карты — руки его не слушались.

— А ты все-таки побаиваешься ничтожной боли, — ядовито сказал лейтенант, глядя на его пальцы.

— Но ведь я не святой, — сказал священник. — И даже храбростью не отличаюсь. — Он тревожно поднял голову: тучи уходили, свечка была уже не нужна. Скоро небо совсем расчистится и можно будет начинать долгий путь назад. Ему хотелось говорить и говорить, чтобы хоть на несколько минут оттянуть отъезд. Он сказал: — Есть между нами еще одно различие. Стремиться к вашей цели должны только хорошие люди. В вашей партии они будут не всегда. Вот и вернутся голодная жизнь, побои и корыстолюбие. А то, что я трус и прочее, — это не так уж важно. Все равно я могу причащать и отпускать грехи. Это останется за нами, даже если все священники будут такие, как я.

— Вот еще чего я не могу понять, — сказал лейтенант. — Почему ты — именно ты — остался, когда другие бежали?

— Не все бежали, — сказал священник.

— Но почему ты-то остался?

— Однажды, — сказал священник, — я сам задал себе такой вопрос. Дело в том, что не сразу встает перед человеком выбор между двумя путями — вот этот хорош, а этот плох, — поэтому легко запутаться. В первый год мне как-то не верилось, что надо бежать. Ведь церкви сжигали и раньше. Сами знаете, сколько раз это бывало. И я подумал: останусь, ну, скажем, еще на месяц, посмотрю, может, все образуется. Потом… вы и не представляете себе, как быстро летит время! — Стало совсем светло, дождь кончился; жизнь идет своим чередом. Полицейский прошел мимо двери и с любопытством заглянул в хижину. — Знаете, до меня внезапно дошло, что на много миль вокруг нет больше ни одного священника. Закон о вступлении в брак доконал их. Они бежали — и правильно сделали. Был у нас один священник, который всегда осуждал меня. Я, знаете ли, болтун, вечно трепал языком. Он говорил — и правильно говорил, — что я бесхарактерный. Он бежал. Может быть, это смешно, но я почувствовал себя как когда-то в школе. У нас там был великовозрастный задира, который долгие годы наводил на меня страх, в конце концов его выгнали. И мне уже не надо было считаться с чьим-то мнением. Прихожане — те ничего. Прихожане меня любили. — Он улыбнулся, покосившись на скорчившегося янки.

— Ну, дальше? — хмуро сказал лейтенант.

— Так вы, пожалуй, все обо мне узнаете, — с нервным смешком сказал священник, — к тому времени, как я… сяду в тюрьму.

— И хорошо. Надо знать своих врагов.

— Тот священник был прав. Как только он скрылся, я совсем сдал. Так и пошло — одно за другим. Я стал пренебрегать своими обязанностями. Стал пить. Мне, наверно, тоже надо было бежать, потому что мною овладела гордыня, а не любовь к Богу. — Он, сгорбившись, сидел на ящике — маленький, щуплый, в поношенной одежде мистера Лера. Он сказал: — Гордыня свергла ангелов с небес. Хуже гордыни ничего нет. Мне думалось: вот какой я молодец — остался, когда все другие бежали. А потом я решил, что такому храбрецу можно жить по своим законам. И перестал поститься, перестал служить мессы. Уже забывал читать молитвы. И вот однажды, пьяный, томясь одиночеством… ну, знаете, как это бывает, я зачал ребенка. Всему виной моя гордыня. Я возгордился, потому что не убежал. Проку от меня было мало, но я не убежал. Да, проку было не очень много. До того дошло, что в месяц и сотни причастников не набиралось. Если бы я уехал, я причастил бы в десять раз больше. Вот как человек может ошибаться — думаешь, что если тебе трудно, если грозит опасность… — Он слабо взмахнул руками.

— Ну что ж, мучеником ты станешь, будь спокоен, — злобно сказал лейтенант.

— Нет, мученики не такие. Они не думают: надо выпить побольше бренди, тогда будет не так страшно.

Лейтенант резко сказал полицейскому, появившемуся в дверях:

— Что тебе? Что ты здесь торчишь?

— Гроза прошла, лейтенант. Люди спрашивают, когда мы двинемся.

— Сейчас. Немедленно.

Он встал и сунул револьвер в кобуру. Он сказал:

— Подай лошадь арестованному. И выройте могилу этому янки. Живо!

Священник положил карты в карман и тоже поднялся. Он сказал:

— Вы так терпеливо меня слушали…

— Чужие идеи, — сказал лейтенант, — мне не страшны.

От земли, политой дождем, поднимались испарения; туман доходил им почти до колен; лошади стояли готовые в путь. Священник сел в седло, но не успели они двинуться, как сзади послышался голос — все тот же, знакомый, сердито ноющий:

— Отец!

Это был метис.

— А-а! — сказал священник. — Опять ты?

— Я знаю ваши мысли, — сказал метис. — Нет в вас милосердия, отец. Вы с самого начала думали, что я предатель.

— Уходи, — резко сказал лейтенант. — Ты свое дело сделал.

— Можно мне поговорить с ним, лейтенант? — спросил священник.

— Вы хороший человек, — поспешил сказать метис, — но о людях думаете плохо. Мне нужно ваше благословение, только и всего.

— Ведь благословения не продашь. Зачем оно тебе? — сказал священник.

— Затем, что мы с вами больше не увидимся. А я не хочу, чтобы вы уехали, дурно думая обо мне.

— И суеверный же ты! — сказал священник. — Думаешь, мое благословение будет как шоры на глазах у Господа. Он все знает, и я здесь бессилен. Иди лучше домой и молись. А когда сподобишься благодати и почувствуешь свою вину, тогда отдай деньги…

— Какие деньги, отец? — Метис злобно дернул его стремя. — Какие деньги? Вот вы опять…

Священник вздохнул. Испытания опустошили его. Страх может изнурить человека сильнее долгой, утомительной дороги. Он сказал:

— Я помолюсь за тебя, — и подстегнул свою лошадь, чтобы поравняться с лейтенантом.

— Я тоже буду за вас молиться, отец, — снисходительно сообщил метис. Только раз, когда лошадь задержалась на уступе, примериваясь к крутому спуску, священник оглянулся. Метис стоял один среди хижин, приоткрыв рот с двумя длинными клыками. Это было как на моментальном снимке: метис то ли жалуется, то ли требует чего-то — может, кричит, что он добрый католик; одна рука скребет под мышкой. Священник помахал ему; у него не осталось враждебного чувства к метису, потому что ничего другого он уже не ждал от природы человеческой — впрочем, одно приносило ему утешение: он не увидит этой желтой предательской физиономии в свой последний час.

— Ты человек образованный, — сказал лейтенант. Он лежал поперек входа в хижину, подложив под голову свернутый плащ, держа руку на револьвере, вынутом из кобуры. Была ночь, но оба они не спали. Священник повернулся и негромко застонал, чувствуя одеревенелость и судорогу в ноге; лейтенант спешил, они сделали остановку только в полночь. Тропа уже спускалась с гор в топкую низину. Скоро весь штат перережут болота. Дожди начались по-настоящему.