Однако спустя минуту гул прекратился и наступила полнейшая тишина; все сидели не шелохнувшись, слушая столь чарующую музыку, что едва ли кто бы то ни было из присутствующих способен был остаться равнодушным.

 Чуть касаясь клавишей поначалу, она сыграла своего рода вступление в минорном ключе, словно воплотившееся мраком вокруг нас: почудилось, будто свет ламп потускнел и комната наполнилась дымкой. Но вот в сгущающейся темени вспыхнули первые ноты мелодии столь прекрасной, столь искусной, что каждый затаил дыхание. По временам мелодия сбивалась на патетический минорный ключ, с которого началась, но всякий раз, как музыка устремлялась дальше сквозь, так сказать, обволакивающую темень к сиянию дня, она делалась ещё более завораживающей и волшебной. Под воздушными касаниями ребёнка инструмент, казалось, пел словно птица. «Воспрянь, моя прелесть, любовь моя, — словно бы звучал его голос, — воспрянь и лети. Ты же видишь: зима прошла, гроза унеслась, на земле расцвели цветы, пришла пора пения птиц!» Затем явственно послышался плеск последних капель, отряхаемых с ветвей порывами ветра, и вот появились первые сверкающие лучики солнца, пробившиеся сквозь тучи.

 Маркиз вскочил и возбуждённо забегал по комнате.

 — Не могу сообразить! — восклицал он. — Как называется эта чарующая пьеса? Скорее всего, из какой-то оперы. Но даже из опер мне ни одна не приходит в голову! Как это называется, дитя моё?

 Когда Сильвия обернулась к нему, её лицо ещё хранило увлечённое выражение. Играть она уже перестала, но её пальцы продолжали судорожно перебирать клавиши. Её страх и робость полностью улетучились, и не осталось ничего кроме чистого удовольствия от игры, заставившей трепетать наши сердца.

 — Название, название! — нетерпеливо повторял маркиз. — Как называется эта опера?

 — Я не знаю, что такое опера, — едва слышно произнесла Сильвия.

 — Ну хорошо, а что за пьеса?

 — Я не знаю названия, — ответила Сильвия, поднявшись со стульчика.

 — Непостижимо! — воскликнул маркиз, пошёл вслед за ребёнком и затем обратился ко мне, словно я был собственником этого вундеркинда, а посему обязан был знать происхождение пьесы. — Вы наверняка слышали её игру преждевременно... я хотел сказать, до этого раза! Как это называется?

 Я покачал головой, но леди Мюриел избавила меня от дальнейших расспросов — она обратилась к маркизу с просьбой спеть.

 Маркиз с извиняющимся видом развёл руками и сокрушённо склонил голову.

 — Но миледи, я уже прогудел, то есть проглядел все ваши песни; там ничего нет для моего голоса! Они не предназначены для баса!

 — Прошу вас, взгляните ещё раз, — настаивала леди Мюриел.

 — Давай поможем ему, — прошептал Бруно Сильвии. — Дадим ему... ну, ты знаешь, что!

 Сильвия кивнула. — Позвольте, мы подыщем что-нибудь для вас, — обратилась она к маркизу, и, не дожидаясь ответа, детишки по своему обыкновению схватили его за руки и потащили к стойке с нотами.

 — Что-нибудь из этого да выйдет, — бросила нам леди Мюриел через плечо и пошла вслед за ними.

 — Ты его, главное, отвлеки, — успел я услышать Сильвин шёпот, — чтобы я смогла достать Медальон. Пока они смотрят, им нельзя воспользоваться.

 Я повернулся к «Майн Герру» в надежде возобновить наш прерванный разговор.

 — Славные детки! — сказал старик, снимая свои очки. Тщательно протерев, он вновь надел их и наблюдал с одобрительной улыбкой, как «детки» ворошили кипу нот — так старательно, что до нас даже доносились укоризненные Сильвины слова: «Бруно, мы здесь не для того, чтобы всё вверх дном перевернуть!»

 — Нас давеча прервали, — напомнил я. — Прошу вас, давайте продолжим.

 — Охотно! — ответил милый старичок. — Я весьма заинтересовался тем, как вы... — Он на секунду замолк и в замешательстве провёл рукой по лбу. — Вот так так! — пробормотал он. — О чём я говорил? Ах, да! Это вы о чём-то мне говорили. Да! Какого из своих учителей вы цените выше прочих — того, чьи слова были ясны и понятны, или того, кто каждой своей фразой ставил вас в тупик?

 Я счёл долгом признаться, что вообще-то мы больше восхищаемся теми учителями, понять которых нелегко.

 — Вот-вот, — подхватил Майн Герр. — Вначале так всегда бывает. Мы тоже находились на этой стадии восемьдесят лет назад — или девяносто? Наш любимый учитель год от года выражался всё туманнее, и с каждым годом мы всё больше им восхищались — точно как ваши любители Искусства находят туман чудеснейшей чертой пейзажа и восторженно охают перед теми видами, на которых вообще ничего не видно! А теперь послушайте, чем всё закончилось. Наш кумир преподавал нам науку Этику. Чего скрывать, его ученики не могли связать концы с концами, но ревностно отнеслись к этой Науке, и когда настала пора экзаменов, они пересказали по своим записям, а экзаменаторы воскликнули: «Прекрасно! Какая глубина!»

 — Но какую пользу получили от этого юноши потом?

 — Ну как же, неужели не понимаете? Они сделались учителями в свой черед и принялись пересказывать те же самые вещи, а их ученики записывать, экзаменаторы восхищаться, и никто-никто не имел ни малейшего понятия, что всё это значит!

 — И чем всё закончилось?

 — А вот чем. В один прекрасный день мы проснулись и поняли, что нет среди нас такого, кто хоть что-нибудь смыслил бы в Этике. И мы всё это упразднили — учителей, классы, экзаменаторов и прочее. И если кто-нибудь желал что-то об этом узнать, ему приходилось докапываться самому. И вот спустя последующие двадцать лет появилось уже несколько человек, которые кое-что об этом знали [56]! Но скажите мне вот что. Как долго вы обучаете юношу, перед тем как проэкзаменовать его — в вашем Университете?

 Я ответил, что три или четыре года.

 — Именно, именно так же и мы поступали! — воскликнул Майн Герр. — Мы немножко учили их, а потом, когда они, казалось, вот-вот что-то усвоят, мы быстренько вытягивали всё из них назад! Мы насухо откачивали наши колодцы, не успевавшие наполниться и на четверть; мы обдирали наши сады, пока яблони стояли ещё в цвету; мы жёсткой логикой арифметики дубасили наших птенцов, пока те ещё мирно дремали в своих скорлупках! Ранняя пташка, несомненно, склюёт червячка, но если эта пташка пробуждается так немыслимо рано, что червяк ещё сидит глубоко в земле, то как она может рассчитывать на завтрак [57]?

 Не может, согласился я.

 — А теперь посмотрим, к чему это приводит! — страстно продолжал он. — Если вы хотите побыстрее накачать свои колодцы доверху... А ведь вы не станете отрицать, надеюсь, что именно это нам и нужно?

 — Именно это, — сказал я. — В такой перенаселенной стране, как наша, одни лишь Конкурсные Экзамены...

 — Что, опять? — вскричал он. — Я-то думал, что они отмерли лет пятьсот назад! Ох уж это Древо Яда, Конкурсные Экзамены! Под чьей смертоносной тенью любой самобытный талант, любая изнуряющая работа мысли, любое не ведающее устали прилежание, благодаря которым наши предки приобрели столь выдающиеся знания о человеке, должны медленно, но верно увянуть и уступить место Кухонной Стряпне, в которой человеческому разуму уготована роль простой колбасной кишки, а все волнующие нас вопросы окажутся всего лишь неудобоваримой мешаниной, которой требуется эту кишку напичкать [58]!

 После этой вспышки обличения он, казалось, на минуту забылся, и лишь уцепившись за последнее словечко спас тонкую нить своих мыслей.

 — Да, напичкать! — повторил он. — Мы миновали эту стадию болезни, а она ужасна, уверяю вас! Правда, чтобы это были экзамены в полном смысле слова, мы старались вложить в учеников только то, что требовалось для ответа на вопросы; главнейшее, к чему мы стремились, это чтобы экзаменуемый не знал абсолютно ничего сверх программы! Не скажу, что мы когда-либо добились этого вполне, но один из моих собственных учеников [59] (позвольте уж похвастаться старику) был к этому весьма близок. После экзамена он выложил мне несколько фактов, о которых знал, но не решился упоминать на экзамене, и я уверяю вас, они были тривиальными, сударь, совершенно простецкими!

вернуться

56

Проблема нравственности — сквозная в обеих частях настоящего романа, тем более что у такого настойчивого обращения к вопросу «Знает ли кто-нибудь хоть что-нибудь об Этике?» имеется своя подоплёка. Обратимся опять к примеру величайших из великих современников Кэрролла. В год выхода «Окончания истории» (1893) престарелый Гексли разражается лекцией «Эволюция и этика» на Вторых Оксфордских ежегодных чтениях, устроенных Дж. Дж. Роменсом с целью подвинуть людей на размышления «обо всём на свете, исключая политику». На страницах уже цитированной нами книги «Обезьяны, ангелы и викторианцы» Уильям Ирвин характеризует эту лекцию в таких словах: «Это и вправду было не только крайне искусное, но и вызывающее известное недоумение лавирование между скользкими местами и умолчаниями. В ней было много рассуждений об индийском мистицизме и много горечи по поводу жестокости эволюции. В ней проводилось резкое противопоставление этического процесса процессу развития вселенной и в то же время не было достаточно чёткого определения, в чём, собственно, состоит этический процесс. Неудивительно, что она подверглась самым неверным истолкованиям». В бой ринулся Герберт Спенсер и не он один. Предавая лекцию печати, Гексли написал к ней «Пролегомены», которые получились длиннее самой лекции. «Очевидно, что „Пролегомены“, — пишет Уильям Ирвин, — не дают сколько-нибудь чёткого и основательного разбора социальной эволюции. Цивилизованный человек, по словам Гексли, и охвачен и не охвачен борьбою за существование. Разумеется, как-то он должен быть ею охвачен, поскольку численность его растёт быстрее, чем запасы пищи. Но как именно? В последние годы своей жизни Гексли, по-видимому, немало думал об этой проблеме. После смерти в его бумагах нашли две подборки замечаний по „Эволюции и этике“».

     Сам же Гексли написал через год, в 1894 году, в одном частном письме: «Крайне необходимо, чтобы кто-нибудь совершил в области, расплывчато именуемой „этика“ то самое, что сделано в политической экономии: решил бы вопрос, что произойдёт, если в случае тех или иных побуждений будет отсутствовать сдерживающее начало, — и представил бы для последующего рассмотрения проблему „чему надлежит произойти“» (цитата по книге Уильяма Ирвина). Кэрролл устами Артура пытается высказаться по этой и другим проблемам, см., например, пассаж о сумасшедших вне приюта.

вернуться

57

Ср. со схожим по духу пассажем из комического романа Томаса Лав Пикока «Аббатство Кошмаров»: «Когда Скютроп подрос, его, как водится, послали в школу, где в него вбивали кое-какие познанья, потом отправили в университет, где его заботливо от них освобождали; и оттуда он был выпущен, как хорошо обмолоченный колос, — с полной пустотой в голове и к великому удовлетворению ректора и его учёных собратий, которые на радостях одарили его серебряной лопаткой для рыбы с лестной надписью на некоем полудиком диалекте англосаксонской латыни» (Пикок Т. Л. Аббатство Кошмаров. Усадьба Грилла. М., 1988. Пер. Е. Суриц. С. 7.). Роман Пикока вышел в свет в 1818 году.

вернуться

58

Ср. с ироничным замечанием «о способе выбрать самого неподходящего человека с помощью конкурсных испытаний» на с. 67 вышеуказанного издания Пикока; и на с. 144: «Вопросы, на которые ответить можно лишь усилием памяти, до тошноты и несварения напичканной самой разнообразной снедью, не могут быть поверкой таланта, вкуса, здравого смысла, ни сметливости ума». (Роман «Усадьба Грилла», в котором содержатся данные пассажи, вышел в свет в 1860 году.)

вернуться

59

Говоря о «своём ученике», Майн Герр подразумевает, что сам он состоял в должности тьютора, то есть репетитора при учебном заведении. В этой главе Кэрролл критикует систему высшего образования в английских университетах, рисуя её крайние проявления на родной планете Майн Герра. В Англии институт тьюторства существовал до реформы 1910 года, когда был почти полностью упразднён. Сам же Майн Герр, следуя сознательному выбору, превратился в тип преподавателя, о котором можно прочесть в книжке Дж. Литлвуда «Математическая смесь» (М., «Наука», 1990. Пер. В. И. Левина. С. 27.): «Я унаследовал старые „Экзаменационные книги“ Роуза Болла, относящиеся к началу 80-х годов прошлого столетия. Кое-что в них может представить интерес. В январе на 4 курсах проводился экзамен, состоявший из 18 трёхчасовых работ... Будучи упорным противником старой экзаменационной системы, я был несколько раздосадован, когда обнаружил, что в ней есть много разумного. Для меня было неожиданностью, что студент, занимавшийся только „зубрёжкой“ (в почти современном объёме), не мог подняться выше 23 места, хотя экзаменаторы 80-х гг. и поддавались соблазну ставить вопросы, требовавшие лишь непосредственного приложения книжных знаний. Две работы по решению задач, за выполнение которых можно было получить большое число очков, были для такого студента очень серьёзным препятствием; если ему удавалось получить по ним, скажем, четверть того числа очков, которое присуждалось за их лучшее решение, то он уже продвигался примерно до 20-го места. (Около 1905 г. соответствующие цифры были таковыми: 14 призовое место из 26 за чисто книжные знания, причём в случае получения 7% очков за работы по решению задач студент продвигался до 11-го места, опережая при этом мистера Д. М. Кейнса [знаменитый английский экономист — А. М.].)» Литлвуд, таким образом, указывает на реальное существование тенденции, против которой предостерегает своего слушателя Майн Герр.