Уже нельзя запретить Можайскому спускаться в машинное отделение. Это нарушило бы хорошие отношения с адмиралом Путятиным. И Саша все рисовал и рисовал. Он делал это тем уверенней и увлеченней, что старался набраться опыта. Он полагал, что его интерес лишь радует американцев.
Можайский сам как мощная паровая машина. За эти дни он напрочь опроверг представления об отсталости и неспособности русских, но, кажется, лишь возбудил еще более ужасные сомнения, которые так охотно являются в уме людей на службе, когда замечается, что новый человек знает дело, не дурак и увлечен. Однако нелепо подозревать, что этого молодца русское правительство подослало на «Поухатан», заранее зная, что будет цунами и кораблекрушение и что офицерам «Дианы» будут предложены каюты на «Поухатане» – и все это с тем, чтобы Можайский проник в машинное отделение. Довольно с американцев, что у них Зибольд ходит в русских шпионах.
...Лицо банкира и коммерсанта из Гонконга ожило, светлые глаза немного выкатились, лицо стало исполненным интереса и ласкового раздумья.
Молодой офицер еще с первого взгляда ему понравился, у Сайлеса, как он сам про себя знал, верный и зоркий глаз опытного, потомственного рабовладельца. Он умел разбираться в людях и, нанимая их, действовал безошибочно.
Честность и энергия написаны были на чистом лицо Сибирцева. Знание языка обнаруживало воспитание и практицизм, и это особенно приятно.
На лице Сайлеса такая искренняя радость, как будто разговор с Сибирцевым представлялся ему подобным освобождению из душной клетки.
Сказали несколько фраз. Час был поздний, и разошлись, не уговорившись встретиться.
В каюте Леша не успел еще расстегнуть мундир, как в дверь раздался стук. Вошел Сайлес. Лицо его улыбалось так же приветливо и немного смущенно.
– Идемте ко мне!
Леша не хотел бы сразу обнаруживать симпатию, это не в его натуре. Все же должно пройти время. Но Сайлес привык, видно, действовать немедленно. Может быть, имел какие-то виды. Он и так долго выжидал, поглядывая на гостей как мышь на крупу.
Его каюта загромождена мебелью и вещами, разбросанными в беспорядке. Часть ее отгорожена тяжелым бархатным занавесом зеленого цвета, за которым кто-то сидел, там слышался скрёб, словно ножом чистили рыбу.
На столе среди пепельниц и серебряных коробочек горела линейная фитильная лампа, изобретенная в Америке, и кто-то в японском халате, сидя боком к двери, считал расставленные столбиками золотые пятидолларовые монеты. Приподнимая всю стопку пальцами, он быстро опускал одну на другую. К удивлению своему, Сибирцев разглядел, что этим занимается его знакомец, переводчик Тори Тацуноске. Японец и глазом не повел, когда вошел Сибирцев, лишь коротко кивнул ему; не отрываясь от дела и прищелкивая на маленьких японских счетах, казавшихся наборами нанизанных разноцветных пуговичек, что-то записывал. По каюте разбросаны пиджаки, подтяжки, на столе серебряные тарелки и стаканы. Занавес приоткрылся, и оттуда с любопытством выглянул широколицый, лобастый негр с кудрями во всю голову, сам огромного роста. У него в руках нож, а на коленях, на фартуке, большая рыбина, чешую которой он так звонко соскребал, сидя прямо на полу. Встретившись взглядом с Сибирцевым, негр ухмыльнулся и скорей опустил бархат, и снова стал раздаваться старательный скрёб.
Видимо, Сайлес банкир начинающий, стремящийся в зенит, «striver» – старающийся. Как известно, существует три вида американских дельцов: striver, driver и thriver, то есть стремящийся, управляющий и процветающий.
Конечно, в залив Симода страйвер прибыл не для светских разговоров, а с одной из тех целей, о которых стойко умалчивают.
Тацуноске-то каков! Гребет золото не стесняясь. Видимо, японец решил, что если Сибирцев вошел в эту каюту, то и он того же поля ягода, тоже причастен к общезападному великому жульничеству. Впрочем, трудно судить по первому впечатлению. Ведь первые уроки его коллега Хори Татноскэ получал у Николая Александровича, и первым вознаграждением были часы с бриллиантами.
Леша прошел в каюту. Она попросторней, чем у офицеров. Сайлес просил садиться.
– Вино? Виски? – предложил он. – Эль? Джин?
Леша поблагодарил довольно твердо, и лицо американца выдало двойственное чувство – серьезную настороженность и шутливую похвалу. Офицер не пил вина. Или пил, но вовремя и в меру? Или боялся опьянеть? Характер или воспитание? Недоверчивость?
Человека из неизвестной страны начинаешь узнавать на мелочах. Или это трусливость провинциала, гражданина второстепенного государства, который па каждом шагу видит обманщиков и всего боится, как деревенщина в Лондоне? Но у него знание языка и свободный выбор выражений для определения мыслей. Но нескольким фразам уже можно судить о его самостоятельности, которая не могла основываться лишь на чем-то природном.
Разговорились про воспитание детей в России, про школы, а потом про помещиков и крестьянские хозяйства. Вскоре Сайлес довольно ясно, как ему казалось, представил русскую фермерскую среду, землепашцев, их образованных помещиков, которые привозят английские плуги и держат в крепостной зависимости свой народ, как негров на Юге несвободных штатов. Торговля белыми невольниками – что-то непонятное. Но это важно, стоит запомнить. Может быть, и нам можно будет со временем скупать в России белых рабов? Сайлес был плохо образован, но он много видел и все представлял по-своему, и не так, как было, и не таким, каким изображал, рассказывая, Алексей. По-своему Сайлес схватывал общую картину жизни и экономического состояния и мысленно проводил линию от русской жизни к характеру, уму и возможностям своего собеседника.
Леша чувствовал, что встретил среди американцев пока единственного, кто желал бы познакомиться с сутью русской жизни.
Сайлес сказал, что Америка просторна для безграничной деятельности – и предпринимай в ней: думай что хочешь, говори, молись как хочешь.
– В День Благодарения я молился, чтобы открылась Япония. Это всегда была моя мечта, совершенно как у адмирала Путятина.
Леша спросил про Гонконг и с интересом выслушал похвалы новому городу, которые у Сайлеса невольно превращались в похвалы своей фирме «Сайлес и Берроуз».
Было уже поздно, негр еще возился за занавеской, переводчик, оставив записки на столе, давно ушел, когда Сайлес вдруг сказал, что должен сообщить и просит пока не говорить никому, особенно никому из американцев, что он может гораздо скорей Адамса поставить в известность русское правительство о бедственном положении моряков «Дианы» в Японии.
Перегородки были тонкие, и в соседней каюте жили трое офицеров, они спали на диванах, уступив свои каюты русским.
Сайлес уловил настороженность Сибирцева и понял его мысли.
– А-а! Они спят. И если не спят, ничего не понимают! У них другое в голове... Это пьяницы и бездельники. – И он с отвращением скривился. – Мы сделаем это быстрей, чем нейтральные дипломаты и коммодоры. Поговорите с адмиралом и дайте мне адрес, кому послать сообщение. С прибытием в Шанхай, по пути в Гонконг, я немедленно пошлю письмо в Россию... А эти офицеры ничего не понимают! – махнул он рукой, заслышав храп за стеной. – Вы хотите сказать, что война? Да, англичане строго следят за почтой. Но я шлю коммерческую корреспонденцию своими средствами в Гамбург. Там учится моя дочь. Она будет знать, как срочно переслать письмо в Россию о вашей участи и для вашего немедленного спасения... Более того – я могу зафрахтовать любое судно и вывезти отсюда. Как вам это нравится?
Он зашел за стол, и тут Леша заметил, что только один столбик на столе из золотых долларов, а другие – из монет иной формы и большого размера. Это были стопки золотых японских монет, кажется, называются «бу», и золото в них очень дорогое, почему-то ценится гораздо дороже долларового.
Утром Сайлес встретил Сибирцева после завтрака и прогулялся с ним по баку. Шлюпок еще не подавали, оставалось еще полчаса до отъезда в Гёкусэнди.