«Рассказывают, что, когда Олав конунг гостил в Эгвальдснесе, однажды вечером туда пришел какой-то человек, старый и очень красноречивый. У него была шляпа с широкими полями и только один глаз. Он умел рассказывать обо всех странах. Он завел разговор с конунгом. Конунгу очень понравились его речи. Конунг спрашивал его о многих вещах, и гость всегда умел ответить на его вопросы, так что конунг засиделся с ним до позднего вечера. Вот спрашивает конунг, не знает ли тот, кто такой был Эгвальд, по которому названы мыс и усадьба. Гость отвечает, что Эгвальд был очень воинственный конунг и поклонялся всего больше одной корове, которую брал с собой, куда бы ни ходил в поход. Он считал полезным всегда пить ее молоко. Эгвальд конунг бился с конунгом, которого звали Варин. В этой битве Эгвальд конунг пал. Он был погребен здесь, недалеко от усадьбы, и ему было поставлено два камня, которые и сейчас стоят. А в другом месте недалеко отсюда была погребена та корова. Такие вещи рассказывал гость и многое другое о конунгах и древних событиях.
Так как была уже поздняя ночь, епископ напомнил конунгу, что пора ложиться спать. Конунг так и сделал. Но когда он разделся и лег в постель, гость сел на ступеньку у его ложа и еще долго разговаривал с конунгом. Конунгу все хотелось услышать еще что-нибудь. Тогда епископ сказал конунгу, что пора уже спать. И конунг заснул, а гость ушел.
Некоторое время спустя конунг проснулся и спросил, где гость, и велел позвать его. Но гостя нигде не нашли. На следующее утро конунг велит позвать повара и того, кто готовил питье, и спрашивает их, не приходил ли к ним какой-нибудь незнакомец. Те говорят, что, когда они собирались стряпать, подошел к ним какой-то человек и сказал, что больно плохое мясо варят они к конунгову столу. Затем он дал им два больших и жирных куска говядины, и они сварили их вместе с другим мясом. Тогда конунг велел все это варево выбросить.
— Наверное, это был не человек, — сказал он, — это был, наверное, Один, в которого язычники долго верили. Но Одину не удастся перехитрить меня»[6].
Показательно, что Олав не отрицает самого существования Оди- на, как подобало бы радетелю христианской веры, он лишь сомневается в искренности слов языческого бога. И эти «двойственные чувства» конунга, обычно безжалостного к врагам и язычникам, разделялись всем населением Скандинавии.
«Мифы создают впечатление, что мифологический мир гораздо больше того, что о нем рассказывается. Он как бы существует сам по себе, живет своей собственной, особенной жизнью, а тексты лишь приоткрывают нам отдельные его участки — отдельные сцены из жизни богов. Сцены эти замечательно разнообразны по тону — в них есть место и лирике, и поучениям, и самому грубому фарсу. При этом они не связаны общим сюжетом и неизвестна даже сама их последовательность. Нельзя сказать, что было раньше — приход Одина к конунгу Гейрреду («Речи Гримнира») или его перебранка с Тором («Песнь о Харбарде»). Для мифов, во всяком случае для громадного их большинства, не существует «до» и «после», но есть только «здесь» и «всегда». Поэтому мифологические события происходят в песнях как бы у нас на глазах, как своего рода представление, сценическое действо. Даже мудрые сведения об устройстве мира становятся частью этого действа, обыгрываются на "эддической сцене". Гримнир не просто в подробностях описывает Асгард и перечисляет его обитателей: всею силой своего духа он стремится перенестись в Асгард, воссоединиться с богами и снова стать самим собою — всемогущим Одином»[7].
Для скандинавской мифологии — в том виде, в каком она дошла до наших дней, — характерно одновременное бытование в двух «измерениях». Первое — то самое существование вне времени, «здесь» и «сейчас», в круге вечного возвращения, как назвал этот мифологический принцип Мирча Элиаде: «Все повторяется до бесконечности и на самом деле под солнцем не случается ничего нового. Но это повторение… придает событиям реальность»[8]. Второе «измерение», напротив, наполнено временем; это внутреннее время мифологической системы, определяющее и описывающее ее возникновение, развитие — и гибель; вся мифология скандинавов, все действия богов и героев подчинены единому, разворачивающемуся во внутреннем мифологическом времени эсхатологическому сюжету о гибели мироздания в языках пламени (или, по другой версии мифа, во вселенской стуже). И эта «предустановленная эсхатологичность» проводит четкую разграничительную черту между скандинавской мифологией и другими индоевропейскими мифологическими системами. Эта «мифическая идеология» уникальна, и вряд ли будет преувеличением сказать, что в ней в полной мере отразилось мироощущение жителей европейской периферии, обитателей сурового Севера, где природа «грандиозна, как в первый день творения» (М.И. Стеблин-Каменский), где отсутствует даже погода в привычном понимании: «Погода здесь — не состояние атмосферы, а события, непредсказуемо и по несколько раз на дню меняющие картину земли и неба. Уцелеть. и дать начало новому народу можно было, только одушевив стихийную жизнь этой земли культурой»[9].
Это мироощущение замечательно уловил Иван Бунин:
Как уже упоминалось, основные сведения по скандинавской мифологии сохранились в записях XIII века — стихотворной «Старшей Эдде», содержащей песни о богах и героях, и прозаической «Младшей Эдде», учебнике скальдического искусства, составленном знаменитым исландцем Снорри Стурлусоном. Отдельные мифы реконструируются по позднейшим сагам — например, по «Саге о Вельсунгах» или по «Саге об Инглингах». Мифологические мотивы обыгрываются и в поэзии скальдов — прежде всего в так называемых «кеннингах», то есть скальдических метафорах, часто содержащих аллюзии и отсылки к эпизодам мифов. «Рационализированные», сведенные с небес на землю мифы приводит в своем сочинении «О деяниях датчан» датский хронист Саксон Грамматик.
Христианизация Скандинавии привела в том числе и к забвению мифов, записи которых прозябали невостребованными в монастырских библиотеках, — мифов, но не веры, бытовавшей в сельской глубинке на протяжении столетий, несмотря на все усилия христианских священников. Лишь с началом «ученого ренессанса» в северной Европе, пришедшегося на XVI–XVII века, мифы скандинавов были открыты заново и вернулись в европейский культурный контекст. Романтическое движение с его неиссякаемым интересом ко всему «народному» превратило мифы из предмета изучения филологов в достояние широкой публики. «Как и во многих других областях духовной жизни, в изучении мифа романтизм открыл новую страницу. И как во многих других областях, в изучении мифа до сих пор разрабатывается многое из того, что начали разрабатывать романтики. Сущность романтического открытия мифа заключалась в том, что несостоятельность всех старых толкований мифов вдруг стала очевидной. Мифы были осознаны как Правда (с большой буквы) и как создание Народа (тоже с большой буквы) и в силу этого стали объектом восхищения и поклонения»[10].