— Ты хочешь сделать из него коммуниста! — кричит мой папаша.

— Ты ничего не понимаешь! Все люди — братья! — кричу я. Мне хочется удавить его. Как можно не видеть очевидных вещей?

Теперь, когда Мотя официально считается женихом мой сестры, его допустили к лимонадному бизнесу, он работает у моего дядюшки шофером. Я помогаю ему, и мы с ним по субботам, поднявшись ни свет ни заря, развозим ящики «Сквиза» по всему штату Нью-Джерси. Под воздействием книги моего кумира Нормана Корвина о празднике победы в Европе «С музыкой ликования», которую мне подарил Мотя, я сочинил пьесу. «Итак, на Вильгельм-штрассе застрелен враг. Мы преклоняемся перед подвигом твоим, простой солдат, ты славный парень!» и так далее — просто волосы дыбом! — настоящий марш Красной Армии, который мы слушали во время войны, или китайский гимн: «Вставайте все, кто отвергает рабство!» Я помню каждое его слово: «Мы снова построим великую стену!», но больше всего мне нравится: «Протестом наполнены наши сердца! Вставайте! Вставайте! Вставайте!» Я не могу удержаться и начинаю читать Моте свою пьесу прямо в кабине грузовика, когда мы проезжаем Ирвингтон по дороге, ведущей на запад, туда, где Иллинойс, Индиана, Айова! О, моя Америка, леса, поля и горы! С этими словами я обычно засыпал, после того как спускал в носок. Название моей пьесы — «Звон свободы», она написана «поэтичной прозой». Это драма с моралью, в ней два действующих лица — Толерантность и Нетерпимость. К тому времени, как мы сворачиваем к закусочной в Довере, штат Нью-Джерси, Толерантность встает на защиту черных от упреков в том, что они дурно пахнут. Пафос моего гуманизма и сострадания, латинизмов и аллитераций, почерпнутых мной из словаря Роджетса (подарок моей сестры), в сочетании с рассветом на местности, с татуированным парнем за стойкой, которого Мотя называет «шеф», с жареной картошкой, которую я впервые получаю на завтрак, с тем, что меня слегка укачало в кабине, с моими «ливайсами» и мокасинами (хотя на дороге они смотрятся иначе, чем в школе), с солнцем, поднимающимся над сельским пейзажем моего Нью-Джерси — моего штата! — придает мне ощущение того, что я возрождаюсь к новой жизни, будто у меня нет позорных секретов. Я чувствую себя непорочным, сильным и добродетельным, я чувствую себя американцем!

Когда мы снова выезжаем на дорогу, я клянусь при Моте, что буду всю жизнь бороться с несправедливостью, бедностью, дискриминацией и заступаться за невинно осужденных — клянусь при моем новом старшем брате, который обожает бейсбол, борьбу за освобождение человечества и мою старшую сестру; я ему во всем подражаю, я даже готов полюбить Ханну за то, что благодаря ей у всех обездоленных появился хороший шанс на равноправие, ведь через Мотю я вышел на А. К. В., на Билли Молдина, а это для меня такой же великий человек, как Коровин и Говард Фаст, — я клянусь бороться с несправедливостью, бедностью и дискриминацией всех людей «силой пера», потому что это мой народ! При этом у меня кожа покрывается пупырышками и я плачу от умиления.

Я просто обледенел от страха: я боюсь этой девицы, боюсь сифилиса, боюсь ее папашу и его гангстеров, боюсь кулаков ее братика (не очень я верю Смолке, будто они знают, что она шлюха, и им на это наплевать — какими бы они ни были гоями, это все равно невероятно). Еще я сильно опасаюсь, что когда я услышу на лестнице шаги и выпрыгну в окно, то напорюсь на острые пики ограды. Всем известно, что такая решетка не здесь, а на Лайонз-авеню, но я уже плохо соображаю, мне мерещится заголовок в газете: «РЕКЛАМНЫЙ ПРЫЖОК СЫНА СТРАХОВОГО АГЕНТА» и фотография, на которой острые железные пики и кровавая лужа — у меня дома этого не переживут! — меня начинает мутить.

Я замерзаю от ужаса, а Мендель жутко потеет. Запах потеющих черных наполняет меня состраданием и вдохновляет мою «поэтичную прозу», а от белого Менделя так разит, что, как выражается моя мама, «он меня тошнит». Но, несмотря на подобную особенность, все равно на меня он действует совершенно завораживающе. Ему, как и мне, шестнадцать, он тоже еврей, но в остальном мы совершенно непохожи. У него прическа «утиный хвост», длинные баки, свободный костюмчик с одной пуговицей, туфли с острыми носами и воротнички, как у Билли Экстайна, причем гораздо длинней, чем у самого Билли. Ничего себе еврей! Фантастика! Учитель этики говорит, что у Арнольда Менделя интеллектуальный коэффициент гения, но он занимается только тем, что угоняет машины, курит сигареты и напивается пивом до рвоты. Вы представляете? Это еврейский-то мальчик! В довершение всего он ходит в кружок любителей дрочки, который собирается в доме у Смолки после школы. То есть пока родители пашут в своей мастерской, эти садятся в кружок впятером и дрочат наперегонки, и кто первый спускает, тому и бабки, а банк они ставят по доллару. При всех своих пороках — онанизме, эксгибиционизме, вуайеризме и фетишизме — мне трудно поверить, что такое возможно! Настоящее свинство!

Я могу обяснить его выходки только тем, что у Менделя умер отец. Мальчик без отца — этот феномен меня всегда занимал.

Ну, а Смолка почему? Потому что у него мать работает! Моя-то мать, как я уже говорил, постоянно обходит дозором все шесть комнат нашей квартиры, как лесные разбойники свои охотничьи угодья. В доме нет ни единого уголка, ни единого ящичка, который бы не был тщательно обследован и запечатлен в ее памяти — куда до нее Смолкиной матери! Она целыми днями сидит в мастерской на низенькой скамеечке и что-то шьет при плохом освещении, у нее потом просто нет сил рыскать по квартире со счетчиком Гейгера в поисках пачки похабных французских открыток. У них нет алюминиевых жалюзи, значит, они не так состоятельны, как мы, у них мать работает, ей некогда сыном заниматься — вот почему Смолка может ходить в бассейн, дергать всех за письку, питаться одними булочками всухомятку и неплохо соображать, что к чему. А у меня каждое утро горячий завтрак и к нему множество запретов впридачу, на все! Поймите меня правильно (впрочем, по-другому и не получится), разве плохо в зимнюю непогоду, отряхиваясь на пороге, слышать, что из кухни доносится по радио песенка «Тетка Дженни» и запах томатного супчика? А свежая глаженая пижама каждый день? А проветренная прибранная спальня? А чистые трусы и майки, которые заботливо разложены на полочках в шкафу? Неужели понравится, когда они не белые, а серые и кучей валяются в ящике, а носки с дырками? Или когда ты болеешь, а тебе некому принести кружку чаю с лимоном и медом?

Но зато ко мне, в этот дом, никогда не зайдет Болтушка и не пососет мой член, а к Смолке — пожалуйста!

Кстати, иду я недавно по Уорт-стрит и, угадайте, кто навстречу? Мистер Мендель с чемоданчиком медицинских инструментов! Вчерашний онанист сегодня торгует зажимами, пинцетами и ланцетами! У его тестя целый магазин такого добра на Маркет-стрит, он у него торговым агентом. У меня — глаза на лоб! Представляете? Он говорит, что женился, остепенился, отрастил вот такой член, завел двоих детей, купил дом в Меп-лвуде и по воскресеньям жарит барбекю у себя в саду! Неужели это тот парень, который настолько приторчал на Пьюпе Кампо и Тито Валдисе, что сразу после школы заявился в мэрию и попросил сменить ему имя на Арнольда Ба-ба-лу, который мог выпить полдюжины пива, которого постоянно исключали из школы, который целыми днями околачивался на углу Ченселлор и Лесли, который носил свой «утиный хвост» и стучал на барабане, как настоящий черномазый? Почему его не покарало небо? И он еще спрашивает, чем я зарабатываю? Он что же, не знает, что я воплощенная добродетель?

— Государственный служащий, — скромно отвечаю я.

— Женился?

— Нет.

И тут я узнаю в нем прежнего чумазого латиноса, он говорит:

— И как тебе без пизды?

— Подружки, Арни, к тому же я и сам могу себя подергать, — отвечаю я и тут же спохватываюсь: вот досада, а что если он поделится этим с «Дейли ньюс»? Представляете, какой будет заголовок? «ДВУЛИЧНЫЙ ИЗВРАЩЕНЕЦ. РАДЕТЕЛЬ О ПРАВАХ ЧЕЛОВЕКА ЖИВЕТ В МЕРЗКОМ РАЗВРАТЕ, СВИДЕТЕЛЬСТВУЕТ ЕГО ОДНОКЛАССНИК». Везде заголовки! Все про меня всё узнают! Всенародное возмущение!