Я поднес аппарат к глазам, сделав вид, что навел объектив туда, где парочки нет, а сам весь напрягся, чуя, что смогу наконец поймать то выражение лица, тот жест, где будет разгадка всему, зная, что схвачу саму жизнь, которая подтверждается движением и которая исчезает в неподвижном образе, если мы, рассекая время, не успеваем запечатлеть его самую главную, почти неуловимую частичку. Мне не пришлось долго ждать. Женщина уверенно шла к цели и мальчик, попавший в плен этой сладостной затянувшейся пытки, терял крупицу за крупицей последние остатки своей воли. Мне по-прежнему рисовались варианты финала (теперь по небу плывет одно-единственное пухлое облачко), я мысленно видел их приход к этой женщине (скорее всего, квартирка на первом этаже, кругом кошки и расшитые подушечки), вообразил его растерянность и то, как он, отчаянно скрывая это под напускной развязанностью, пошел за ней – нам, мол, не в новинку. С закрытыми глазами (с закрытыми ли?) я отчетливо представил себе все по порядку, поцелуи сквозь усмешку, женщина ласково отталкивает руки, которые спешат раздеть ее, как положено в любовных романах, и сама раздевает его, притихшего и послушного, на постели под сиреневым покрывалом, – ну, поистине мать и дитя под желтоватым светом лампы. А дальше – дальше, все как всегда, но может, посвятительный обряд так и не состоится, может им это не удастся, слишком долгий пролог, и яростные ласки и суета торопливых неловких рук, кто знает, чем это завершится, наверно одиноким и ущербным наслаждением, а может, надменным отпором после искусного умения обессилить мальчишку, опозорить его жалкую невинность. Все вероятно, все вполне вероятно. Разве такая женщина станет искать любовника в этом юнце? Нет, она, завладевая им, преследовала невесть какие цели, если уж гнать мысль о какой-то жестокой игре, где не желают удовлетворить желание, где распаляют себя для кого-то другого, а вовсе не для этого мальчишки.

Мишель горазд на фантастические ходы в литературе. Ему лишь бы придумать ирреальную ситуацию, найти более чем странных героев, даже монстров, а они далеко не всегда вызывают отвращение. Но эта женщина, она явно будила воображение и пожалуй, именно по ее поведению могло все разъясниться. Боясь, что женщина уйдет (вот теперь она всецело займет мои мысли, поскольку у меня есть склонность подолгу пережевывать все события), я решил больше не ждать ни секунды: мой видоискатель сразу схватил и парочку и дерево, и парапет и солнце, каким оно бывает в одиннадцать утра. Снимок был сделан вовремя, потому что я еще успел понять, что они оба догадались об этом, что смотрят на меня – мальчик встревоженно и вопросительно, а женщина раздраженно, враждебно, это читалось во всем ее теле и в ее лице, которые были бессовестно похищены и стали вечными пленниками обыкновенной фотопленки.

Я мог бы рассказывать гораздо подробнее, но стоит ли?

Женщина заявила, что никто не имеет права фотографировать без разрешения, и потребовала отдать ей пленку. Судя по выговору, она была настоящей парижанкой, ее сухой, твердый голос с каждой фразой набирал высоту и силу окраски. В сущности, мне было абсолютно все равно – отдать или не отдавать пленку, но ведь каждому, кто меня знает, давно известно, что со мной надо только добром. Вот почему я уперся и стал говорить, что никто и никогда не запрещал фотографировать в общественных местах, и напротив, это всячески поощряется, как в официальном, так и в частном порядке. Выкладывая все это, я с тайным злорадством следил за тем, как мальчишка почти незаметно подался назад, явно готовясь рвануть прочь, и вдруг (совершенно невероятно – каким образом) бросился бежать, ему, должно быть, казалось, что он удаляется вполне достойно, а на самом деле бедняга понесся со всех ног, проскочил мимо машины и исчез, как исчезают в утреннем воздухе длинные, слетевшие с деревьев «Нити Пресвятой Девы»

Но у «Нитей Пресвятой Девы» есть еще название «Слюни Дьявола». И в Мишеля плевками полетели самые отвратительные проклятия, он был назван мерзавцем и наглецом, который лезет в чужие дела, но, к его чести, держался молодцом и принимал всю эту примитивную брань с учтивой улыбкой и легким наклоном головы. Когда мне порядком наскучило все это, я вдруг услышал, как хлопнула дверца машины. Возле нее стоял мужчина в серой шляпе и смотрел прямо на нас. Только тут меня осенило, что в этом действе у него своя роль.

Мужчина двинулся к нам, не выпуская из рук газету, которую старательно и для виду читал в машине. Мне особенно запомнилась его странная гримаса, которая перекашивала рот, покрывала морщинами все лицо, что-то меняя в его форме, потому что губы не переставали дрожать, и гримаса эта металась у самых губ, дергая их то справа, то слева, точно это было что-то живое, неподвластное его воле. И все же это было окаменевшее лицо – набеленный мелом клоун, человек без единой кровинки, с иссохшей дряблой кожей. Глаза сидели слишком глубоко, а ноздри – чрезмерно открытые и совсем черные, чернее бровей, чернее волос или черного галстука. Мужчина ступал так осторожно, словно мостовая причиняет ему боль, его лаковые туфли, как я заметил, были на очень тонкой подошве и казалось, не уберегут от самого безобидного камешка. Не знаю, почему я слез с парапета, хоть убей, не знаю, почему, но я бесповоротно решил не отдавать им пленку, не уступать требовательному голосу, в котором явно проступала тревога и трусость. Женщина и паяц вопрошающе смотрели друг на друга – мы составляли невыносимо правильный треугольник, нечто такое, что должно было обвалиться с грохотом. Я расхохотался им в лицо и пошел прочь, надеюсь, чуть медленнее, чем тот мальчишка. На железном мостике, там, где начинались первые дома, я оглянулся. Они стояли, не двигаясь с места, только газета уже лежала на земле, а женщина, прислонившись спиной к парапету, судорожно водила рукой по камню – классический бессмысленный жест затравленного человека в поисках спасения.

Все остальное случилось уже здесь и почти сейчас, в моей комнате на пятом этаже. Прошло несколько дней, прежде чем Мишель проявил воскресную пленку. Консьержери и Сент-Шапель получились вполне прилично. Два-три пробных кадра уже успели выветрится из моей памяти. Явная неудача – кадр с котом, чудом забравшимся на крышу общественного писсуара, а вот и кадр с белокурой женщиной и подростком. Негатив был так хорош, что он увеличил изображение. Увеличенный фотоснимок так понравился, что он сделал его еще больше, размером чуть ли не с театральную афишу. Ему тогда и в голову не пришло (зато теперь он недоумевает), что такой возни стоили лишь снимки Консьержери. Из всей пленки его почему-то больше всего привлек тот моментальный снимок, сделанный на краю острова. Он прикрепил огромную фотографию на стену и первый день какое-то время вглядывался в него и вспоминал, вернее, сравнивал свои воспоминания с потерянной навсегда реальностью – занятие, прямо скажем, невеселое. Да, всего лишь окаменевшее воспоминание, им становится любая фотография, где вроде бы ничто не пропало, но это ничто, в первую очередь и главенствует в фотографии. Вот – женщина, вот – мальчик, а над их головами – застывшее прямое дерево, и небо такое же четкое, как камни парапета, литые облака и камни, единые, тождественные в своей субстанции (а сейчас появилась туча с заостренными краями, точно предводитель грозы). Первые два дня меня вполне устраивал и сам снимок и его увеличение на стене, и я ни разу не задался вопросом, почему, собственно, поминутно отрываюсь от перевода трактата Хосе Норберто Альенде, чтобы еще и еще раз всмотреться в лицо женщины или в темные пятна на парапете. И вот тут вдруг озарило… Ну почему прежде не приходила в голову такая простая вещь, ведь когда фотография прямо перед нами, наши глаза в точности соответствуют положению и видению объектива! Это, возможно, такая очевидная истина, что люди просто не задумываются. Сидя за пишущей машинкой, я смотрел на изображение в трех метрах от меня, и тут-то сверкнула мысль, ба, сейчас я в том самом положении, в каком был наставлен тогда объектив. Ну и прекрасно! Так много легче оценить достоинства фотографии, хотя если смотреть по диагонали, должны быть свои преимущества и даже открытия. Через каждые несколько минут, когда мне не удавалось выразить на хорошем французском языке то, что на хорошем испанском сказал Хосе Альберто Альенде, я поднимал глаза и смотрел на фотографию. Порой меня притягивало лицо женщины, порой мальчик, порой – мостовая, где прекрасно лег сухой листик, чтобы оттенить боковой план. Отдыхая от работы, я с удовольствием переносился мыслью в то утро, которым полнился снимок, вспоминал с усмешкой, как запальчиво требовала женщина отснятую пленку, каким смешным и в то же время драматичным было бегство мальчишки и как неожиданно появился тот человек с бескровным лицом. В глубине души я был собою доволен, хотя уход со сцены не так-то мне удался. Ведь если верить, что французы всегда находчивы, то мне было невдомек, почему я посчитал за лучшее ретироваться, не пожелав высказать им все про гражданские права, привилегии и прерогативы. Но с другой стороны – и это самое главное, действительно самое главное – я помог мальчишке вовремя удрать. (Это если мои соображения верны, что еще неизвестно, хотя его бегство уже о чем-то говорит.) Невольно вмешавшись, я дал возможность этому перепуганному юнцу воспользоваться своим страхом. Пусть он теперь раскаивается, пусть пристыжен, считает себя слюнтяем, но лучше это, чем остаться с женщиной, способной смотреть так, как на него смотрели на острове.