Веснушчатый парнишка-конюх, ухаживавший за лошадью, даже не взглянул в мою сторону, когда взял поводья в паддоке. Обычно он встречал меня сияющей улыбкой. Я слез с лошади, Владелец и Джеймс стояли с ничего не выражающими лицами. Никто не сказал ни слова. Да и нечего было говорить. В конце концов владелец лошади пожал плечами, круто повернулся и зашагал прочь.. Я снял седло, а конюх увел лошадь.

Джеймс сказал:

– Так не может продолжаться, Роб. Я это знал.

– Мне жаль. Мне очень жаль. Но придется найти кого-нибудь, кто завтра скакал бы на моих лошадях.

Я кивнул.

Он внимательно посмотрел на меня, и впервые в его взгляде кроме удивления и сомнения появился оттенок жалости. Это было невыносимо.

– Сегодня я не буду возвращаться с вами, Мне придется ехать в Кенсингтон. – Я постарался, чтобы это прозвучало как можно спокойнее.

– Хорошо, – явно обрадовался он. – Мне, право, очень жаль, Роб.

– Я это знаю.

Отнеся седло в весовую, я остро ощущал провожающие меня взгляды. В раздевалке все замолчали смущенно. Я положил седло на скамью и начал раздеваться. На некоторых лицах было написано любопытство, на других – враждебность, кто-то смотрел с сочувствием и лишь один или двое с откровенной радостью. Презрения не было – оно остается тем, кто сам не участвует в скачках, кто не знает, каким грозным кажется жокею большой забор. А здесь каждый слишком хорошо сознавал: все это могло бы быть и с ним.

Разговор возобновился, но ко мне не обращались. Так же, как и я, они не знали, что говорить.

Я чувствовал себя не менее храбрым, чем всю жизнь. Ясно, что невозможно быть напуганным, хотя бы подсознательно, и считать себя столь же готовым к любому риску. Но оставался потрясающий факт: ни одна из двадцати восьми лошадей, на которых я скакал после того, как упал и ударился, не показала приличного результата. Ни одна! Их тренировали разные тренеры, они принадлежали различным владельцам. И единственное, что было между нами общего, – это я. Двадцать восемь – слишком много, чтобы считать это случайным совпадением. Тем более, что те две, от которых меня отставили, прошли хорошо.

Беспорядочные мысли все крутились и крутились, и ощущение такое, будто небо валится. Я надел свой уличный костюм, причесался и даже удивился, что выгляжу как обычно. Вышел и постоял на крыльце. Из раздевалки доносилась обычная жизнерадостная болтовня, затихшая при мне и снова вспыхнувшая, как только я вышел. Снаружи тоже никто не стремился заговорить со мной. Никто, если не считать тощего типа с лицом хорька, который пописывал во второстепенной спортивной газетке. Он стоял с Джоном Баллертоном, но, увидев меня, тут же подскочил.

– О, Финн, – глядел он на меня с хитроватой, злобной улыбочкой, вынимая блокнот и карандаш, – не дадите ли мне список лошадей, на которых вы будете скакать завтра? И на той неделе?

На грубоватом лице Баллертона сияла самодовольная, торжествующая ухмылка. Я с трудом справился с собой.

– Спросите лучше у мистера Эксминстера. Хорек был разочарован. У меня еще хватило здравого смысла, чтобы не дать ему по морде.

Я пошел прочь, клокоча от ярости, Но проклятый день еще не кончился. Корин, как нарочно попавшийся на пути, остановил меня:

– Вы видели это? – В руках у него был номер газетки, в которой сотрудничал тот хорькоподобный тип.

– Нет. И видеть не хочу. Корин улыбнулся злорадно:

– По-моему, вы должны подать в суд на них. Все так считают. Нельзя же это игнорировать, иначе все подумают...

– Пусть все думают, что им хочется, черт побери, – отрезал я, пытаясь уйти.

– Все же прочтите, – настаивал Корин, суя газетку мне в нос.

Не заметить заголовка было невозможно. Жирным шрифтом напечатано: "Потерян кураж". И я стал читать.

"Кураж, храбрость – зависят от человека. Один храбр, потому что усилием воли побеждает страх, другой – из-за отсутствия воображения. Если заниматься стипльчезом – не имеет значения, к какому типу относится человек, главное – обладать куражом. Может ли кто-нибудь понять, почему один храбр, а другой нет? Или почему один и тот же человек может быть в какой-то период храбрым, а в какой-то трусливым? Не связано ли это с гормонами? Да и удар по голове может, вероятно, повредить тот орган, который вырабатывает кураж. Кто знает?

Но когда жокей стипльчеза теряет кураж – это жалкое зрелище, как мог убедиться каждый зритель, недавно побывавший на скачках. И хотя мы можем сочувствовать этому жокею, поскольку он не в силах справиться со своим состоянием, нельзя не спросить в то же время: правильно ли он поступает, продолжая участвовать в скачках?

За свои деньги публика хочет видеть честные состязания. А если жокей трусит, боится упасть он получает свой гонорар обманным путем. Но конечно, это лишь вопрос времени. Тренеры и владельцы лошадей непременно откажутся от услуг такого обманщика. И заставят его уйти в отставку, защитив таким образом публику, играющую на скачках, от напрасной траты денег.

И правильно сделают!"

– Я не могу подать на них в суд, – сказал я, возвращая Корину газету. – Они не назвали моего имени.

Это его не удивило. Да он знал все м раньше: хотел только понаслаждаться зрелищем.

– Что я такого вам сделал, Корин?

Он был несколько ошарашен и промямлил:

– Э-э.., ничего...

– Тогда мне жаль вас, – холодно заметил я, – Мне жаль вашу злобную, низкую, трусливую душонку...

– Трусливую? – покраснев, воскликнул он, уязвленный. – Вы кто такой, чтобы других обвинить в трусости? Просто смех один, честное слово! Ну погодите, я им все расскажу. Ну-ну...

Но я уже получил больше, чем достаточно. И в Кенсингтон отправился в таком ужасном отчаянии, какого, надеюсь, мне не придется больше пережить.

В квартире никого не было, и на сей раз она была чисто убрана. Семейство, как я понял, в отъезде. Что подтвердила и кухня: ни крошки хлеба, ни капли молока, ни какой-либо еды в холодильнике: корзинка из-под фруктов пуста.

Вернувшись в безмолвную гостиную, я вытащил из буфета почти полную бутылку виски. Улегся на диван и сделал два здоровенных глотка. Неразбавленный алкоголь обжег рот и пустой желудок. Я заткнул бутылку и поставил на пол рядом с собой.