Я улыбнулся и тут только осознал, что такси везёт нас на стадион.

— А зачем мы едем на стадион? — поинтересовался я. — Ведь сегодня нет матча.

— Именно поэтому мы и едем туда, — ответил он. — С тех пор как крикет лишился своей первозданной простоты и стал претенциозен, человеку, понимающему толк в игре, ничего другого не остаётся, как ехать на пустой стадион и грустить о спорте прежних дней. Или идти на встречу второразрядных провинциальных команд и с сожалением думать о будущем крикета.

— Ты хочешь сказать, что везёшь меня на стадион, заведомо зная, что сегодня нет игры? — недоверчиво спросил я.

— Именно это.

На стадионе мы облюбовали угол между небольшой гостиницей и павильоном. Ветерок шевелил траву. Солнце еле пробивалось сквозь тучи, и на душе становилось как-то грустно. Огромное счётное табло смотрело на нас мёртвыми, пустыми глазницами, и казалось, что сыграна последняя партия и не будет больше ни победителей, ни побеждённых.

— Однажды я был свидетелем, как Вулли на этом самом поле сделал восемьдесят семь пробежек, — сказал Финбоу. — После этого, что ни говори, любая игра — убожество. Совершенство неповторимо. Появившись на свет и достигнув наивысшего расцвета, крикет сделал своё дело — обогатил мир ещё одной интересной игрой, а теперь, выродившись, должен сойти со сцены. Теперь, когда эти шуты гороховые — дельцы — превращают крикет в жалкую пародию на весёленькую оперетку, я предпочитаю коротать время на пустом стадионе… или смотреть игру заурядных провинциальных команд.

— Надеюсь, ты хоть счастлив, — заметил я уязвленно, — что затащил меня сюда и я торчу здесь как последний дурак.

— Да, я на седьмом небе от счастья, — ответил он. — Сюда бы ещё крутого кипяточку… Сидеть на пустом стадионе и попивать лучший в мире чай — это ли не предел мечтаний?!

— Ну, меня не проведёшь, — сказал я, — уж я-то знаю: когда ты обдумываешь какую-нибудь проблему, ты всегда несёшь невероятную околесицу. Просто уши вянут. Ну ладно, выкладывай, в чём дело. Что ты теперь думаешь об Уильяме? Это он убил Роджера или нет?

Лицо Финбоу окаменело.

— Я всё стараюсь нащупать недостающее звено в цепи моих рассуждений и никак не могу. Я знаю, есть какая-то деталь, которая совершенно определённо говорит за то, что он не убийца, но разрази меня гром, если я знаю, что именно. По всем канонам криминалистической науки он мог совершить это преступление. Мотивы? За ними далеко ходить не надо… Во всяком случае, они достаточно серьёзны, чтобы считать убийство возможным. Карьера и месть. Я лично не нахожу эти причины достаточно вескими, чтобы лишить человека жизни, но для такого холодного человека, как Уильям, это, пожалуй, и допустимо. Улики против него налицо. Все его поступки после убийства тоже легко объяснимы, если исходить из предположения, что он убийца. Взять хотя бы его ум — трезвый, аналитический ум учёного, это как раз то, что необходимо, чтобы осуществить убийство и тщательно скрыть следы. Правда, если допустить, что преступник именно он, то в этом деле остаётся много тёмных мест; но, с другой стороны, если против тебя имеются неопровержимые улики, то кому придёт в голову разбираться во всяких там тонкостях.

Финбоу невидящими глазами уставился на барьер, огораживающий поле, и вдруг тихо чертыхнулся.

— Так! — воскликнул он. — Наконец-то я знаю, почему меня не оставляла уверенность, что Уильям не виновен в смерти Роджера.

Передо мной снова мелькнуло волевое лицо Уильяма, его злорадная усмешка.

— Ты в этом уверен? — спросил я. — А по-моему, поведение Уильяма выдаёт его с головой. Помнишь, когда ты зажёг спичку… эту улыбку у него на лице?

— Вот я как раз и вспомнил улыбку… улыбку на лице мертвеца.

Глава девятая

Финбоу тянет время

Всё окружающее показалось мне далёким и нереальным, когда я глухо повторил вслед за Финбоу:

— Улыбка на лице мертвеца…

Как это бывает в неправдоподобно реальных снах, я вдруг увидел, как Эвис, прильнув к моему плечу, показывает рукой на струйку крови на теле Роджера.

Финбоу тем временем продолжал:

— Эта улыбка, когда я впервые увидел труп, поставила меня в тупик и навела на мысль, что здесь что-то неладно — она появилась не беспричинно. Думая об Уильяме, я не мог отделаться от подсознательного ощущения, что существует некое серьёзное обстоятельство, говорящее за то, что Уильям не мог быть убийцей. Я мысленно представил, как могла появиться у Роджера эта улыбка… и Уильям никак не вписывался в эту картину. И, сам не зная почему, я не мог заставить себя поверить, что это дело рук Уильяма.

— А я никак не могу забыть его усмешку, — упорствовал я.

— Поставь себя на место Уильяма и скажи положа руку на сердце, разве ты не был бы рад, что Роджера отправили на тот свет? Человека, который в отношении тебя не соблюдал элементарной порядочности! Не сомневаюсь, что Роджер делал вид, будто проявляет самое горячее участие в судьбе Уильяма, и, каким бы это странным ни казалось, он, возможно, и самого себя сумел убедить, что успех Уильяма — его кровное дело. Нечистоплотность подобного рода никогда не бывает полностью осознанной. Вероятно, мы больше симпатизировали бы Роджеру, если б он оказался отъявленным мерзавцем, который с откровенным цинизмом радовался, как ловко ему удалось обвести вокруг пальца Уильяма. Но он, наживаясь за счёт Уильяма, скорее всего, уговаривал себя, что делает это из самых лучших побуждений. Ну, не кажется ли тебе теперь, что Уильям имеет все основания ликовать по поводу смерти Роджера?

— Ты прав, — сказал я, поразмыслив.

Финбоу, вынимая портсигар, задумчиво продолжал:

— Уильям, конечно, тоже не святой. Это чрезвычайно жёсткий, эгоистичный и честолюбивый человек, который твёрдо намерен завоевать своё место под солнцем. Во многих отношениях он ещё духовно не созрел. Он, как ты, очевидно, заметил, сторонится женского общества, равнодушен к классике — читает только научно-популярную литературу. Подобно большинству учёных мужей, он остановился в своём общем развитии на уровне 15-летнего подростка, если не считать тех областей человеческих знаний, которые нужны ему для его научной работы.

— Не все учёные таковы, — возразил я.

— Разумеется, не все, — подтвердил Финбоу. — Далеко за примером ходить не надо, взять хотя бы старину… — И он назвал имя, известное всякому, кто хоть мало-мальски знаком с современной атомной физикой. — Это колосс, он велик почти во всём, но он — исключение, а Уильям — обычное явление.

— А ты не заблуждаешься насчёт Уильяма? — спросил я. — Он действительно немного суховат, если угодно, но во всём остальном он ничем не отличается от других учёных, он не теряет все человеческие качества, как только выходит за пределы своей лаборатории. Уильям же увлекается спортом, состоит в яхт-клубе…

— Иен, друг мой, — перебил меня Финбоу, — когда я говорю, что человек односторонне развит, не следует это понимать как карикатуру: учёный червь, человек не от мира сего, который забывает поесть и тому подобное. В жизни всё выглядит иначе: учёный-исследователь типа Уильяма, как правило, до тонкостей разбирается в парусном спорте и способен своими руками отремонтировать автомобильный двигатель; я говорю о психологической ограниченности, то есть там, где дело касается мира вещей, мира осязаемого, его аналитический ум может сослужить ему службу и он чувствует себя в родной стихии… но его отпугивает всё, что связано с областью человеческих чувств, словом, он теряется, как ребёнок, когда сталкивается с теми сторонами жизни, которые для большинства из нас представляют какую-то ценность и интерес. Теперь ты понимаешь, какой смысл я вкладывал в свои слова?

В моём представлении вполне уживались оба Уильяма — и тот, что стал непререкаемым авторитетом для всех после свершившейся трагедии, и тот, что может быть по-мальчишески робким и неуклюжим наедине с девушкой, скажем с Эвис. В первом случае проблема решалась так же, как и любая научная проблема, в то время как девушка никак не вписывалась в привычный для него мир расчёта и порядка. Я вяло кивнул в знак согласия.