8

В Ставрополе, на дальней черте кругозора, видны небольшие белые облака. Эти облака — горы.

9

В Екатеринограде съехались. Мальцов был запылен, ошарашен, пришиблен дорогою, даже понурая спина его была сердитая. Доктор — тот ничего, тут же, в станционном домике, вытащил походную чернильницу и стал записывать, обдумывать, покусывать перо. По дороге они с Мальцовым успели поссориться.

Серая солдатская слободка выросла, как лопушник, в Екатеринограде. Здесь начиналась оказия и конвой — далее дорога до Владикавказа была через Кабарду. Там они сидели, на горах, люди со слишком прямой походкой, в темно-серых, почти монашеских хламидах — чекменях, с газырями на ребрах.

А здесь была духота, пыль. Как брошенная старуха, стояла розовая, облупившаяся храмина: дворец графа Павла Потемкина. Сюда он сзывал ханов и беков, здесь он напаивал их дорогими винами и одаривал. Ханы и беки пили и ели, потом возвращались к себе — в горы и молча чистили ружья. Там их сыновья и внуки сидели и по сей день, а дворец был заброшен. Грибоедов знал место, откуда Эльбрус и Казбек были видны прекрасно.

Но Мальцов уперся, остался в душной станционной комнате. Ну что ж, франт — охотник до почетных назначений, dandy с петербургского Bond-street, Невского проспекта, полюби умеренность в желаниях и неизвестность.

Грибоедов с доктором миновали солдатскую слободку. Загорелая солдатка, подоткнув подол, мыла в корыте ребенка, и ребенок визжал. Толстые ноги солдатки были прохладны, как Эльбрус. Прошли. Солнце садилось. В самом деле, горы были видны прекрасно. Становилось понятным, отчего у горцев так пряма грудь: их выпрямляло пространство. Грибоедов обернулся к доктору и представил ему горы, как своих знакомых.

Направо были стеганные травой холмы, женские округлости холмов были покрыты зеленой ассирийской клинописью трав. Доктор сказал:

— Я думаю, что через сто лет здесь будут ходить дилижансы, до Владикавказа, как уже ходят от Петербурга до Царского Села.

Он смотрел на дорогу.

Грибоедов смеялся без всякой причины.

Горы присутствовали при его смехе, как тысячи лет уже присутствуют при смехе, плаче, молитвах и ругани многих тысяч людей, при лае собак, при медленном мычании волов, при молчании травы.

10

Двадцать линейных казаков окружают их.

Впереди тащится пушка, ее окружают несколько гарнизонных солдат. Они курят короткие трубки и идут кое-как, с перевальцем.

Почтовый дорожник отменен, началась оказия.

Они бросают наемных лошадей, за которых заплатили до Тифлиса по девяносто рублей за пару, что вовсе не дорого. В Ларсе они садятся на казачьих лошадей.

Казбек.

Все заполняется Казбеком.

В Коби скачут навстречу грузины и казаки. Впереди майор.

Смеркается. На дороге стоят несколько осетин, они останавливают людей у пушки. Всего два-три ломаных слова: на дороге залегли разбойники, триста человек. Дальше ехать нельзя.

Мальцов одержим внезапной храбростью.

— Едем вперед! Господа, умоляю!

Доктор говорит сурово:

— Покорно благодарю. Я не желаю романтической смерти под грязным ножом.

Они возвращаются.

Ночью их кусают блохи в станционном домике. Грибоедов лежит в коляске и смотрит на черное небо. Звезды, как разговоры, мешают ему спать.

11

Много чиновников тянется в Гартискари, на дрожках, в колясках, верхом.

Важная весть получена в Тифлисе: на последней станции остановился полномочный министр.

Их интересует чудо.

Был коллежский советник, автор, Александр Сергеевич Грибоедов. Приходился он родственником самому Паскевичу. Был он странного нрава: ребячлив, а то неприступен, горд, человек неприятный, но иногда ласковый, к чиновникам относился, без сомнения, свысока, но был все же коллежский советник, их же поля, птица невеликая, у правительства не в большой чести.

И вот уехал коллежским советником — а вернулся министром в орденах, с червонцами.

Чудо может вознести всякого.

И коллежский асессор надевает свой единственный бриллиантовый перстень на белый палец.

Ох, может, может задеть его чудо, этаким легким, легкомысленным, не трудовым, случайным крылом. Он к тому же знаком с Александром Сергеевичем. Он едет к нему навстречу на рассыхающейся от сухости коляске.

Не служебное положение Грибоедова привлекает всех. Нужно посмотреть на человека, с головы до ног обнять его, что-то понять в этой случайности, в этом венчике, который теперь у него вокруг головы ярче, чем у Николая Мирликийского.

В чем тут сила?

Нужно крепко и мгновенно обнять глазом Александра Сергеевича, уловить — в чем тут сила?

Никто не думает ни о чем. Все несутся вскачь, тащатся, перегоняют друг друга безо всякой мысли. И когда встретят Грибоедова, они от восторга ничего не поймут, не увидят. Но в теле, в коленях, в кончиках пальцев они нечто ощутят. И, не подумав, уже дома, они как-то сладостно вздохнут, и не в голове, а в коленях, в пальцах начнутся какие-то мысли, какие-то изменения чиновничьего существа. Они не подумают, но ощутят: может быть, перенять улыбку? прическу? или особый французский выговор? или манеру носить одежду? или даже начать носить очки?

Потому что в очках, в этой мелочи, — тоже очень многое заключается. Самые легкомысленные глаза приобретают в очках ученость.

Ах, если б не болтливость коллежского асессора, которую он ощущает в себе с какой-то тревогой, и казнит, казнит себя за нее.

Молчаливость важна, вот в чем сила. Уязвленный, притихший к вечеру, каждый асессор скажет громко своей жене, за чаем, в скудной комнате:

— Я бы, ангел мой, никогда бы не согласился поехать в Персию. Там губительный климат.

И жена, у которой верхнее чутье и которая тоже думает больше грудью и животом, нежели головой, потреплет его начинающуюся лысину:

— Там, говорят, ужасный, ужасный климат, все умирают. Я бы просто с тобой не поехала.

Но завтра асессор будет грозен, молчалив, и взятка, полагающаяся ему по чину, будет отвергнута с негодованием, и она будет удвоена, утроена и только так уравновесятся колени, успокоятся кончики пальцев, и грудь снова станет колесом, колесом.

12

Грибоедов обедал на ковре, разостланном под старым дубом. Сашка ему прислуживал.

Тифлис был его второй родиной. Восьмилетние упорные его труды были там. И на своих лицах эти люди принесли тот тифлисский воздух, на одежде ту тифлисскую пыль.

Он был им рад.

Один из них жил неподалеку от Паскевича, другой вместе с ним гулял когда-то по Тифлису, третий переписывал его проект.

— Как, друзья мои, граф поживает, так же ли все сердит?

Оказалось, нет, напротив, граф стал ужасно добр, сделал кучу ласковостей, они его любили теперь прямо как отца. Бездну добра делает, общего и частного, с тех пор как стал графом, и стал внимателен.

Слезы стояли в глазах у них.

Мало ли что бывает, мало ли о чем они с ним раньше говорили, а ведь они, чиновники, — народ добрый, собачья натура такая, они забыли прошедшее… И любят его, и графа любят. Главное, человек превосходный, нараспашку человек.

— Граф в городе?

Ах, в Петербурге и не знают, что граф уже месяц на главной квартире.

Подъезжает богатая коляска, не коляска, а ландо. В ландо сидит жирный человек в статском, сидит развалясь и всем корпусом являя уверенность в себе, в своем ландо и своих лошадях. Обе руки держит он на широко расставленных коленях, и на пальцах нанизаны перстни, как шашлык на вертеле.

Рядом с человеком тоненький, бледный, длинноносый и черноглазый мальчик в круглой меховой шапке с белым донышком.

— Давыдчик, Давыдчик приехал!

Давыдчик — брат Нины, кавказской девочки. Давыдчик прыгает на ходу с коляски, бежит к Грибоедову, обнимает его и крепко, с азартом целует.