– На короля, – произнесла она своим низким голосом, – на короля снизойдет благодать, и он, по примеру своего прославленного отца, императора Карла, изъявит желание удалиться в монастырь.

– Из монастыря можно выйти.

– Монастырь – своего рода могила. Надо лишь понадежнее закрыть ее плитой... Мертвые не покидают своей могилы.

Это прозвучало совершенно недвусмысленно. Только один человек отважился высказать нечто, слегка похожее на сомнение. Раздался чей-то робкий голос:

– Убийство!..

– Кто произнес это слово? – прогремела Фауста, испепеляя взором неосторожного, осмелившегося ей противоречить.

Но тот, очевидно, исчерпал всю свою храбрость, ибо тотчас притих.

Фауста страстно продолжала:

– Я, говорящая с вами, вы все, слушающие меня, другие, те, кто последуют за нами, что мы предпринимаем? Нас сотни и сотни, и мы ставим все наши головы против одной-единственной – против головы короля. Кто осмелится сказать, что это равная борьба? Кто осмелится отрицать, что перевес все-таки на нашей стороне? Если мы проиграем эту схватку, наши головы падут. Мы заранее, добровольно соглашаемся принести эту жертву. Если мы победим в этой борьбе, то будет справедливо, законно, чтобы заплатил проигравший, и тогда уже его голова покатится с плеч. Кто смеет сказать, что это убийство? Если этот человек боится, он может уйти отсюда.

«Да-а-а... – подумал Пардальян. – Надо полагать, у меня, как и у того малого, что сейчас осторожно помалкивает, тоже мозги набекрень, потому что, черт подери, я бы тоже сказал, что это убийство».

Однако аргумент Фаусты возымел свое действие. Было совершенно очевидно – люди, к которым она обращается, принимают ее точку зрения.

– Я пойду еще дальше, – вновь заговорила Фауста со все возрастающей страстностью, – я подхватываю это слово, я принимаю его, но обращаю его к тому, чьей горькой участью нас пытались разжалобить; я говорю вам: король Филипп, который мог отдать приказ схватить, судить, приговорить к смерти и казнить сына дона Карлоса, то есть своего внука (а ведь это не что иное, как узаконенное убийство) – король Филипп завлек своего внука в ловушку и послезавтра, в понедельник, на корриде сын дона Карлоса будет по приказу короля предательски убит, и у меня есть доказательства этому. А теперь я спрашиваю вас: неужели вы позволите подло погубить того, кого вы выбрали своим главой, кого вы хотите сделать своим королем?

За этими внезапными словами последовал настоящий взрыв.

В течение какого-то времени слышались лишь ругательства, проклятия и страшные угрозы в адрес короля Испании. Наконец Фауста простерла руку, желая восстановить тишину. Шум сразу же стих.

– Теперь вы видите, что нам надо нанести удар первыми, чтобы самим не пасть под ударами. Мы защищаемся, и это, думается мне, справедливо и законно.

– Да, – прервал ее герцог Кастрана. – Довольно сентиментов. Или мы женщины, только на то и годные, чтобы сидеть за прялкой?.. Ох! Говоря о женщинах, я совершил сейчас непростительную оплошность и прошу прощения у нашей любезной властительницы. Я был весьма непоследователен и на какое-то мгновение совсем забыл: та, кто освещает нам путь своей гордой мыслью, та, кто старается пробудить нашу мужественность, заражая нас своей неукротимой энергией, есть женщина. Да обрушится позор на головы тех, кто допустит, чтобы женщина первой бросилась в схватку! События развиваются стремительно, сеньоры, теперь не время спорить и колебаться. Пробил час действия. Неужели вы упустите его?

– Нет! Нет! Мы готовы! Смерть тирану! Да славится вовеки наша возрожденная Испания! Долой инквизицию! Спасем прежде всего нашего будущего короля! Умрем за него! Приказывайте!

Все эти возгласы, казалось, сталкивались, смешивались, отскакивали друг от друга и метались в воздухе дикие, яростные, полные исступленной решимости. На сей раз присутствующие в зале по-настоящему разбушевались – Фауста чувствовала, что они готовы на все. Один только знак – и они устремятся по тому пути, какой она им укажет.

– Я принимаю это как вашу торжественную клятву] – сурово сказала она, когда вновь воцарилась тишина. – Итак, перед нами два факта первостепенной важности. Во-первых, предполагаемое убийство вашего главы. Если, ради величия этой страны, мы желаем, чтобы он взошел на трон, то ему нужно непременно сохранить жизнь. Значит, он будет жить. Мы спасем его, ибо – запомните это хорошенько – только он может законно наследовать нынешнему королю; и хотя бы нам пришлось погибнуть всем до последнего, он будет спасен. Как? Вот это мы сейчас с вами и обсудим.

Во-вторых – исчезновение Филиппа. Здесь вступает в действие разработанный мною план (я представлю его вам в надлежащее время); я ручаюсь за успех этого плана; к тому же, его выполнение потребует участия очень небольшого количества людей. Если вы, как я полагаю, люди доблестные и мужественные, то десятерых из вас будет вполне достаточно, чтобы, похитить короля. Пусть только он окажется в нашей власти, а остальное уж касается только меня.

Ее прервали многочисленные заверения в преданности и крики добровольцев, в порыве энтузиазма решившихся взять на себя эту задачу.

Фауста поблагодарила их улыбкой и продолжала:

– Теперь, когда два этих наиважнейших дела названы, остается лишь облегчить восхождение на трон избранному вами королю. И прежде всего, во избежание всяческих недоразумений, я клянусь здесь от его и от моего собственного имени точно и ревностно выполнять условия, которые вы выдвинете. Изложите ваши требования письменно, сеньоры, изложите их, как полагается, ради всеобщего блага. Но затем от всеобщего, не стесняясь, переходите к частному. Не бойтесь просить слишком много для вас самих и для ваших друзей. Мы заранее согласны с вашими просьбами.

Слова эти, естественно, вызвали у присутствующих прилив радости и неистовое «ура».

Когда вы бросаете кость собаке, она ворчит от радости, но если вы попытаетесь эту кость у нее отнять, то она может зарычать и ощериться.

Фауста разумно ограничилась одними только обещаниями. Она понимала, что собака, которая есть всего лишь животное, ждет, пока ей дадут кость, и только тогда выражает свою радость. Человек же, который является высшим существом, довольствуется обещаниями, а его радость не делается от этого менее шумной.