Мысли Пардальяна были в хаотическом беспорядке, в нем одновременно бушевали смятение и ярость, но вдруг он вспомнил нечто очень важное, и для него забрезжил луч надежды и утешения:

– По счастью, господин Эспиноза, который ничего не упускает и так замечательно устраивает западни, совсем забыл о том, что меня надо обезоружить. Черт подери! Мой кинжал и моя шпага все еще при мне, а раз так, то сомневаюсь, что этому господину удастся передать меня живым в руки палачей!

В этот момент шевалье обо что-то споткнулся. Он пошарил в темноте носком сапога: это была первая ступенька лестницы. Он стал размышлять:

– Надо ли по ней подниматься? Не лучше ли сесть прямо тут и дожидаться смерти? Да, но какой унизительной – от голода!..

По телу его в который уже раз пробежала дрожь.

– Нет, тысяча чертей! Пока во мне теплится хоть самая малая искорка жизни, пока у меня достаточно сил, чтобы держать в руках оружие, я должен защищаться!

Камера пыток! Эти слова стали для него настоящим кошмаром. Они преследовали его, словно наваждение. Даже когда он не произносил их вслух, они были начертаны огненными буквами в его усталом мозгу. Камера пыток представляла для него таинственную, неведомую опасность; невзирая на все свои усилия, он ощущал, что боится ее, и это приводило его в неистовую ярость.

Он стал подниматься по ступеням.

Лестница привела его в сводчатый зал; через отдушину, расположенную на потолке, сюда проникал слабый свет. Этот тусклый полумрак, сменивший собой непроницаемую темноту, в которой он так долго находился, показался ему радостным и даже несущим надежду, как солнечное небо. Он только что вышел из могилы, где вдыхал зловонный ледяной воздух, поэтому неудивительно, что он обрадовался теплому и более-менее светлому, хотя и затхлому залу.

Он испытал некоторое облегчение. И вместе с облегчением он обрел мужество и веру в свои силы.

Шевалье стряхнул на блестящие плиты грязь, облепившую в подземелье его подошвы, и, довольно улыбаясь, крикнул во весь голос, радуясь громким звукам и эху:

– В добрый час, черт побери! Здесь можно дышать, здесь хорошо видно, здесь не нужно сражаться с отвратительными животными, которые одолевали меня внизу. Клянусь головой и брюхом – жизнь прекрасна!

И подумать только, всего пять минут назад я мог упрекать себя в том, что у меня хватило здравого смысла не напрашиваться на мушкетный залп этих бешеных псов, преградивших мне дорогу. Да, так уж мы устроены, что и малой толики воздуха и света нам бывает достаточно, чтобы смотреть на вещи более здраво.

Пофилософствовав таким образом, шевалье с обычной своей быстротой и тщательностью осмотрел помещение, где находился. Кончилось это тем, что он побледнел и прошептал:

– Вот оно как! Значит, меня таки загнали в эту знаменитую камеру пыток, где я должен найти свой конец! Клянусь папским пупком! Господин Эспиноза решил, что я обязан здесь оказаться, и вот я и впрямь здесь!

Его лицо приняло то непроницаемо-холодное выражение, какое оно обычно имело в минуты решительных действий; на губах появилась еле приметная, чуть окрашенная иронией, улыбка, а пристальный взгляд стал более тщательно изучать это мало привлекательное место.

В комнате оказалось относительно чисто. Стены были облицованы беломраморными плитками, такими же плитками был вымощен пол, а многочисленные желобки, избороздившие его вдоль и поперек, служили, по всей видимости, для стока крови тех несчастных, на кого опустилась тяжелая длань инквизиции.

Тут была представлена самая полная коллекция всех существующих орудий пыток – а описываемая нами эпоха достигла в страшной науке истязания человеческой плоти поистине изумительных высот! – Эти орудия висели на крючках и лежали на полу и на полках.

Клещи, щипцы, железные ломики, ножи, топоры всех размеров и всех форм, жаровни, связки веревок, диковинные и неведомые инструменты – да, здесь, кажется, можно было увидеть – причем разложенной по полочкам и тщательно вычищенной! – всю ту зловещую утварь, которую только способно было породить и воплотить в дереве и металле болезненное воображение и искусные руки палачей, алчущих страданий медленных, долгих и невыносимых.

Бросив взгляд на эти разнообразные инструменты и спросив себя какой же из них предназначается ему, Пардальян двинулся в путь вдоль стен зала.

Лестница, по которой он поднялся, вела прямо в зал, так что в полу зияла страшная черная яма, казавшаяся бездонной.

Почти напротив этой ямы находились три ступеньки и обитая железом дверь, украшенная огромными гвоздями; дверь запиралась на замок и две задвижки исполинских размеров.

Если бы эта дверь встретилась ему чуть раньше, он бы непременно направился прямо к ней, будучи уверен, что найдет ее незапертой.

Но Пардальян мыслил логически. Он знал, что должен был прийти именно сюда и что именно эта комната ужасов была конечным пунктом его маршрута, местом его жуткой и таинственной гибели. Как он умрет? Когда? Этого он не знал. Однако же он давно уверил себя, что здесь его ждет конец. Посему Пардальян был уверен, что эта дверь надежно заперта и что пытаться ее взламывать – дело безнадежное. Из-за нее вот-вот появится палач с помощниками, а может быть – кто знает? – и сам Эспиноза, пожелавший присутствовать при его агонии.

Пардальян пожал плечами и даже не стал приближаться к двери и тщательно ее осматривать. К чему напрасно тратить силы? Надо полагать, вскоре они ему понадобятся для сопротивления убийцам.

Наученный горьким опытом, он ступал очень аккуратно, проверяя ногой пол, опасаясь какого-нибудь подвоха, ибо постоянно помнил о фантастических механизмах, жертвой которых он стал.

В куче инструментов он выбрал железную дубинку, снабженную острыми шипами, и, кроме того, взял нож с широким и коротким лезвием – на тот случай, если кинжал и шпага притупятся или сломаются во время неизбежной, как он догадывался, схватки.

Шевалье оттащил в угол массивный дубовый табурет, на котором, по всей видимости, обычно восседал палач, и уселся на него; шпагу и кинжал он держал в руках, нож засунул за пояс, а дубинку положил на пол неподалеку от себя. Затем он принялся ждать, рассуждая следующим образом: