— Из-за меня не учится, — всхлипывала она, — разве я не знаю... Хочет, чтоб я отдохнула от моря. Мне шестидесятый год. А разве для того я тянула, учила его цельных десять лет, чтоб он ходил тюленей бить? Для этого не нужно десять лет учиться. Мой-то покойный был лучшим тюленебойцем по всему побережью, а все образование его — два класса.
— Ефим вполне может учиться заочно, — успокоил я её. — Фома вон работает и учится, и моя сестра Лиза, и многие другие. Я сам буду работать и учиться.
— Работать и учиться тяжело, здоровье ведь не ахти, — загорюнилась мать. — Жалко его... молодой, погулять, поиграть ещё хочется, хоть бы и в футбол этот. Кто, кроме матери, пожалеет? Эх, кабы Марина была жива, ваша мать. Мы с ней вместе ловили на глуби... При мне она и погибла... Отцу что, женился вон... после такой, как Марина, да на спекулянтке этой. Только бы ей базар!... Ефим-то хочет с весны механиком на судно, уже договорились. Он в механике здорово разбирается. Мотоцикл сам ведь собрал, все удивлялись. А работать и учиться тяжело.
— Не легко, — согласился я с ней. — Всё же можно учиться заочно на судового механика, было бы желание.
— Желания у него не особо много, — вздохнула Ефимкина мать, провожая меня за ворота. — Приходи, Яша, он скоро вернётся. Ефим тебя любит, вы ведь с первого класса на одной парте сидели. Приходи. Дай-ка я тебя поцелую! Лизочке привет передавай, пусть и она когда зайдёт. Уж очень я любила Марину. Весёлая была, ничего не боялась, трудолюбивая и к людям добрая. И ребята её вроде в мать. Приходите!
Только я отошёл от Ефимкиного дома, ко мне бегут ребятишки, лет по пять, по шесть:
— Яша, иди, тебя почтарь зовёт!
На почте для меня оказалось два письма (оба от Марфы) и большой пакет со штампом журнала. Пакет был тяжёлый, и у меня сразу защемило сердце: неужели вернули рассказ?
Попрощавшись с почтарём, который с любопытством глядел на меня, я нерешительно вышел на площадь.
В конверте оказались оттиски моего рассказа и краткое письмо литературного секретаря, отпечатанное на машинке. Он просил прочесть оттиски и, если я не возражаю против правок, расписаться и, не задерживая, выслать рассказ обратно в редакцию. «Встреча» пойдёт в мартовском номере. Заканчивая письмо, он спрашивал: каковы мои творческие планы? Не собираюсь ли я побывать в Москве? Редакции хотелось бы познакомиться со мной поближе.
Ведя за собой велосипед, я машинально перешёл площадь. Письма лежали во внутреннем кармане пиджака. Творческие планы... Каковы мои творческие планы? Редакция хочет познакомиться со мной поближе.
Это был такой невиданно щедрый дар судьбы, что я еле устоял на ногах. Растерянно озирался вокруг, словно впервые очутился в посёлке Бурунном. И вдруг таким сочным и необычно ярким предстал передо мной мир, что я совсем уже растерялся. Почему же я не видел этого раньше — такой густой синевы, пронизанной потоками света, там, в вышине, а под ногами чистейший хром песка. И ослепительный блеск замёрзшего моря, отражающего солнце. На песке лежали, накренившись, старые суда, приготовленные для ремонта. Рассеянно взглянув на них, я опять был удивлён поразительной чёткостью каждой линии, рельефной наглядностью облупившейся краски, потрескавшейся смолы.
И по дороге домой, когда я пересекал красноватые холмы, мир представал передо мной всё ярче и ярче, словно он разгорался от невиданного источника света внутри каждой вещи, каждой былинки. Это случилось, как волшебство, ведь ещё час назад ничего подобного не было. И тогда я понял: это всё сделала радость. Значит, радость даёт человеку такое острое зрение, даёт познать то, что в обычном состоянии от него сокрыто. Радость обогащает душу. А страдание, забота, скука ослепляют человека, принижают его, даже солнце тогда теряет для него свой блеск — на мир ложится серая пыль.
Мне вдруг захотелось вернуться и чем-нибудь обрадовать мать моего товарища детства. Она смотрела так озабоченно, так буднично, когда прощалась со мной. Я быстро повернул назад и скоро опять стучал в чисто промытое окно. Никто не откликнулся. Я вошёл во двор. Ефимкина мать, в телогрейке, в сапогах и в линялом цветастом платке, выгребала из коровника навоз — от него шёл пар — и очень удивилась, увидев меня. Наверное, она подумала, что я что-нибудь забыл.
— Мария Васильевна, вы идите отдыхайте, а я быстро управлюсь. — И я решительно отнял у неё вилы.
— Если тебе так хочется... — улыбаясь, сказала старая женщина и, потирая поясницу, ушла в дом.
Я тщательно вычистил коровник, сгрёб навоз в кучу. Корова, белая, в рыжих пятнах, стояла во дворе — дышала воздухом и поворачивала ко мне голову. Кажется, она не прочь была боднуться, но я бросил ей охапку пахучего сена. Потом я подмёл двор, напоил корову, натаскал из колодца (за полкилометра) полную бочку воды. Увидев, что в деревянной уборной оторвалась дверь, насадил её на петли. Больше нечего, кажется, было делать. Мария Васильевна, принаряженная и причёсанная, позвала меня пить чай.
— Сейчас! — крикнул я и, сбегав в магазин — это было напротив, — накупил ей в подарок конфет, окаменевших пряников (других не было) и фруктовых консервов, которые, я знал, она не покупала.
Мария Васильевна ахнула, увидев меня со свёртками:
— Что это ты, чай я не именинница!
Мы пили чай из медного самовара, и сияющая Мария Васильевна поправляла беленький воротничок и, пытаясь раскусить пряник, все приговаривала:
— Вот и мне нечаянный праздник. Спасибо тебе, Яшенька. А я сегодня как раз видела во сне, будто мне щеночка подарили, уж такого вахлатого, ласкового щеночка, и я будто кормила его хлебом и молоком. Вот сон-то и в руку. Собаку видеть во сне — это к другу. А мне что-то так взгрустнулось с утра. Теперь все и прошло. Спасибо тебе. Ефим приедет, расскажу ему, какой у него друг.
Я поделился с ней своей радостью, даже прочёл письмо. Мария Васильевна так и всплеснула руками.
— Вот же счастье тебе, парень, от бога, — серьёзно сказала она. — Может, доживу, придётся ещё по радио слышать твой рассказ. Когда-нибудь будешь таким писателем, как Шолохов. Он тоже, по радио сказывали, из посёлка...
— Из станицы Вешенской. Нет, я не буду таким, как Шолохов... Я ещё сам не знаю, каким буду.
Мария Васильевна внимательно рассмотрела штемпель и сама перечла письмо, беззвучно шевеля губами.
— Береги письмо-то, — посоветовала она, — а в Москву съезди непременно.
И Лиза дома тоже сказала:
— Янька, тебе надо съездить в Москву. — Подумав, она прибавила: — И мне надо в Москву — вместе поедем.
Сестра хотела побывать в своём институте и достать кое-какие учебники и книги, которых в Астрахани не было.
Начались сборы. Мы звали с собой Фому, но он отказался наотрез:
— Не могу. Очень отстал по заочной учёбе в мореходном училище. Старичок капитан взялся меня подогнать. Каждый день гоняет знаете как... Ох и дока! Все назубок знает — каждое море, всю оснастку, все правила для судов. А уж навигацию — зубы на ней съел, у него вставные. Вот это капитан дальнего плавания!
В кругосветном без счёта плавал. А сердитый! Задарма занимается, денег ни за что не берет.
Пока Лиза в ожидании отпуска (её должен был заменить старичок наблюдатель из Астрахани) собиралась в Москву, мы с Фомой работали на ремонте судов — огромная флотилия Бурунного готовилась к путине.
Каждый день были какие-нибудь новости, уж я не говорю о международных или всесоюзного масштаба, которые мы узнавали из газет и радио. Своих новостей, бурунских, было сколько угодно.
В Бурунном началось строительство огромного консервного завода, и наехало столько незнакомого люда, что в посёлке даже появился квартирный кризис. Разговоров об этом заводе было много, но меня лично это не так уж интересовало. Меня волновала другая новость — то, что база каспийской авиаразведки будет отныне в Бурунном. На побережье, между посёлком и нашей метеостанцией, уже был раскинут аэродром — чудесная площадка для каких угодно огромных самолётов. Спешно строилось кирпичное здание штаба, и пока авиационный штаб помещался в брезентовой палатке со слюдяными окнами. Приезжал инженер гражданской авиации, появились лётчики, авиатехники, мотористы. Самолёты были перебазированы сюда, когда мы с Фомой ещё дрейфовали на льдине.