То был вкус кусочка бисквита, которым... каждое воскресное утро... угощала меня, размочив его в чаю или в липовом цвету, тетя Леония, когда я приходил к ней поздороваться. Самый вид бисквитика ничего не пробуждал во мне до тех пор, пока я его не попробовал; быть может, оттого, что я потом часто видел это пирожное на полках кондитерских, но не ел, его образ покинул Комбре и слился с более свежими впечатлениями; быть может, оттого, что ни одно из воспоминаний, давным-давно выпавших из памяти, не воскресало, все они рассыпались... Но когда от далекого прошлого ничего уже не осталось, когда живые существа перемерли, а вещи разрушились, только запах и вкус, более хрупкие, но зато более живучие, более невещественные, более стойкие, более надежные, долго еще, подобно душам умерших, напоминают о себе, надеются, ждут, и они, эти еле ощутимые крохотки, среди развалин несут на себе, не сгибаясь, огромное здание воспоминания.

Воспоминания Пруста — это не холодное перечисление следующих друг за другом вещей, а полиномиальный, многосторонний опыт. Мы можем даже назвать его симфонией, в которой несколько голосов и мелодий осознавания сливаются и звучат, создавая четырехмерное впечатление. Когда пирожное касается его губ, мир ассоциаций, существующий в нескольких временах («с утра до ночи и в любую погоду»), возникает как «сценическая постановка». Все вдруг обретает бытие — город и сады — от одной лишь чашки чая. Но весь этот мир — не более чем небольшая часть объективного мира, где жил рассказчик. Это просеянное видение действительного прошлого, в котором каждый элемент памяти каким-то таинственным способом связан с воспоминанием о вкусе крошек знаменитого печенья «мадлен».

Человеческая память никогда не может вызвать все прошлое, скорее она исследует богатство исключений, отсутствия. Память создает осмысленную, помещенную в контекст, изменчивую совокупность, соответствующую уникальному опыту и привычкам ума. Ценные воспоминания, как великая музыка, — это рассказ как об утраченных вещах, так и об оставшихся и продолжающих звучать.

* * *

Мои собственные ранние воспоминания всегда возвращаются ко мне через ощущения. Для рассказчика Пруста прошлое неожиданно появляется, когда он пробует печенье, размоченное в чае. У меня это какой-то увесистый предмет, который я держу в руках, и этот предмет оживляет в моей памяти ландшафт, заполненный моей четырехлетней самостью.

Но что это за тяжесть? Или, быть может, это что-то плотное? Представьте себе коробочку объемом сто тридцать кубических сантиметров, заполненную песком, и вы будете недалеки от истины. Не будет никакой пользы в том, что вы представите себе урну с кремированным прахом, хотя именно об этом предмете и идет речь. Память не озабочена фактами. Надо думать о коробке с песком. Это тот вес, который пробуждает память, приводит ее в движение. Я беру в руки дыню или стопку книг, и воспоминание возникает само собой.

Мне четыре года, я стою в заросшем травой дворе дома на каменистом берегу острова Пендер89. В то утро я был счастлив, совершив путешествие на пароме из пригорода, где жил. Я был счастлив от ветра, трепавшего мои льняные волосы, когда я, ухватившись за леер90, стоял на палубе рядом с папой. Но вот ветер стихает, и я слышу стрекот стрекоз, которые висят над травой неподалеку. Над моей головой склоняются могучие кедры, а кед­ровые доски, из которых сколочен принадлежащий нашей семье домик, образуют коричневый ящик в дальней части двора. Мне кажется, это было лето, и подвешенная на веревке шина слишком горяча, чтобы использовать ее по назначению (хотя на самом деле я не знаю, какое тогда было время года). Неухоженная трава щекочет и колет мои босые ноги. Я мал, но улитки в траве еще меньше. Я складываю их в солонку, которую стащил из кухни. Я убиваю улиток и бросаю их в соль, глядя, как безвольно вертятся их тела, когда я встряхиваю солонку. Взрослые на террасе — их около двадцати человек — занимаются своими взрослыми делами, и мы существуем раздельно, не обращая друг на друга никакого внимания.

Потом я слышу, что меня зовет тетя, и я прячу солонку в траву, так как не знаю, можно так играть или нет. Тетя спрашивает: «Тяжелая штука, да?» Я киваю и поднимаю коробку над головой, ожидая, когда тетя снова ее возьмет. Тетя забирает белую коробку, поворачивается и уходит, а я возвращаюсь к своему живодерскому занятию.

Теперь я знаю, что произошло дальше. Взрослые сошлись на противоположном краю двора и развеяли пепел моего дедушки у подножия земляничного дерева. Но это не часть моих воспоминаний. В памяти я всего лишь поднимаю спрятанную в траве солонку и продолжаю заниматься своими делами. Я держу солонку перед собой, словно талисман, и выискиваю глазами новые жертвы.

Может быть, в один прекрасный день я построю свой дворец памяти. Мне кажется, что каждый из нас хочет его построить — и мы, вероятно, построим их далеко от зыбучих песков, но вблизи от живых воспоминаний. Мы построим их, невзирая на нули и единицы двоичных кодов наших электронных устройств, напичканных превосходно организованными хранилищами машинной памяти. Но пока грубо сколоченная хижина, стоящая на волнующейся под ветром траве, заменяет мне прекрасный дворец.

Глава 8

Как избавиться от зависимости

Ах, куда только они делись, эти бродячие герои народных песен, эти вечные путники, скитавшиеся от мельницы к мельнице и ночевавшие под звездами?

Милан Кундера, «Неспешность. Подлинность»

Сподъездной дорожки дом Дугласа Коупленда91 не выглядит как жилище человека, интересующегося будущим. Он живет в конце дороги, упирающейся в лес, на склоне высокого зеленого холма, буквально в паре кварталов от того места, где вырос. Усыпанная гравием дорожка обрамлена бамбуковыми скамейками, а сам дом — образец архитектуры середины XX ве­ка — стоит рядом со школой гончарного искусства. Именно отсюда люди привозят изделия этого промысла, возвращаясь из путешествий на острова Залива. Я приехал сюда поговорить об отлучении от интернета с Коуплендом, ибо он потряс меня как писатель, научившийся жить в ладу с цифровым миром. Его книги — от «Generation Икс» и «Рабов “Microsoft”» до JPod92 — рисуют портреты современных душ, плывущих по течению испорченного технологией мира и одновременно открывающих новые смыслы, новые откровения, которые порой приобретают утешительный и даже религиозный оттенок.

Мы пьем кофе в гостиной. Стена, покрытая пластиковыми плитками, похожа на материнскую плату и соответствует духу времени. Коупленд (мужчина за пятьдесят с гривой седых, зачесанных назад волос, похожий на средневекового знахаря) задумался, прежде чем ответить на только что заданный мною вопрос: «Когда вы в последний раз провели день без интернета?»

«Десять лет назад, — отвечает он наконец. — Мой мастер по компьютерам ничего не мог сделать, и я в Лондоне остался на два дня без сети, а так я выхожу в интернет ежедневно, начиная с девяностых».

«Вы никогда не отказывались от интернета намеренно?»

Коупленд отпил кофе и слегка поморщился. «Я бы свихнулся. Помните день, когда отключилась “Википедия”? Меня это едва не подкосило». Этот ответ меня удивил и даже немного разочаровал. Может быть, я надеялся, как Коупленд, автор дюжины мировых бестселлеров, расскажет мне, что весь секрет заключается в том, что он заглядывает в электронную почту всего раз в неделю...

А он между тем продолжил: «В течение многих лет моя жизнь была разделена на части неким подобием километровых столбов — когда я покончил с чтением газет, когда связался с интернетом, все это говорит о том, что мозг подвергся колонизации этими новыми вещами». Мне показалось, что Коупленду нравится такая колонизация. Он заглядывает в Google по сто раз в день, а на руке у него браслет, фиксирующий фазы сна: каждый цикл быстрых движений глаз регистрируется в виде аккуратных цветных столбиков.

По Коупленду, эта колонизация предлагает нам интеллектуальный парадокс — мы одновременно знаем все и не знаем ничего. Проникновение интернета в наш мозг погружает нас в поистине странное ментальное состояние. Мы понимаем, что никогда не были умнее как индивиды, но и никогда не ощущали себя такими глупцами. Для описания этого парадокса Коупленд использует слово глумный (глупый + умный). Глумные люди ощущают рост своего интеллекта, но одновременно чувствуют свою глупость, потому что информация достается им невероятно легко. Статья, которую он написал для Financial Times, предлагает пример глумного мышления: «В прошлом месяце мне показали страницу Frankfurter Allgemeine Zeitung, а я смотрел на слова статьи и ждал, когда появится перевод. Тогда я почувствовал себя глумным».