– О да! – продолжал священник голосом, который, казалось, исходил из самых недр его существа. – Вот символ всего! Она летает, она ликует, она только что родилась; она жаждет весны, вольного воздуха, свободы! О да! Но стоит ей столкнуться с роковой розеткой, и оттуда вылезает паук, отвратительный паук! Бедная плясунья! Бедная обреченная мушка! Не мешайте, мэтр Жак, это судьба! Увы, Клод, и ты паук! Но в то же время ты и муха! Клод! Ты летел навстречу науке, свету, солнцу, ты стремился только к простору, к яркому свету вечной истины; но, бросившись к сверкающему оконцу, выходящему в иной, мир, в мир света, разума и науки, ты, слепая мушка, безумный ученый, ты не заметил тонкой паутины, протянутой роком между светом и тобой, ты бросился в нее стремглав, несчастный глупец! И вот ныне, с проломленной головой и оторванными крыльями, ты бьешься в железных лапах судьбы! Мэтр Жак! Мэтр Жак! Не мешайте пауку!
– Уверяю вас, что я не трону его, – ответил прокурор, глядя на него с недоумением. – Но, ради бога, отпустите мою руку, мэтр! У вас не рука, а тиски.
Но архидьякон не слушал его.
– О, безумец! – продолжал он, неотрывно глядя на оконце. – Если бы тебе даже и удалось прорвать эту опасную паутину своими мушиными крылышками, то неужели же ты воображаешь, что выберешься к свету! Увы! Как преодолеть тебе потом это стекло, эту прозрачную преграду, эту хрустальную стену, несокрушимую, как адамант, отделяющую философов от истины? О тщета науки! Сколько мудрецов, стремясь к ней издалека, разбиваются о нее насмерть! Сколько научных систем сталкиваются и жужжат у этого вечного стекла!
Он умолк. Казалось, эти рассуждения незаметно отвлекли его мысли от себя самого, обратив их к науке, и это подействовало на него успокоительно. Жак Шармолю окончательно вернул его к действительности.
– Итак, мэтр, – спросил он, – когда же вы придете помочь мне добыть золото? Мне не терпится достигнуть успеха.
Горько усмехнувшись, архидьякон покачал головой.
– Мэтр Жак! Прочтите Михаила Пселла Dialog us de energia et operatione daemonum[115]. To, чем мы занимаемся, не так-то уж невинно.
– Тес, мэтр, я догадываюсь! – сказал Шармолю. – Но что делать! Приходится немного заниматься и герметикой, когда ты всего лишь королевский прокурор церковного суда и получаешь жалованья тридцать турских экю в год. Однако давайте говорить тише.
В эту минуту из-под очага послышался звук, какой издают жующие челюсти; настороженный слух Шармолю был поражен.
– Что это? – спросил он.
Это школяр, изнывая от скуки и усталости в своем тайничке, вдруг обнаружил черствую корочку хлеба с огрызком заплесневелого сыра и, не стесняясь, занялся ими, найдя себе в этом и пищу и утешение. Так как он был очень голоден, то с аппетитом, грызя сухарь, он громко причмокивал, чем и вызвал тревогу прокурора.
– Это, должно быть, мой кот лакомится мышью, – поспешил ответить архидьякон.
Это объяснение удовлетворило Шармолю.
– Правда, мэтр, – ответил он, почтительно улыбаясь, – у всех великих философов были свои домашние животные. Вы помните, что говорил Сервиус: Nullus enim locus sine genio est.[116]
Однако Клод, опасаясь какой-нибудь новой выходки Жеана, напомнил своему почтенному ученику, что им еще предстоит вместе исследовать несколько изображений на портале, и они вышли из кельи, к великой радости школяра, который начал уже серьезно опасаться, как бы на его коленях не остался навеки отпечаток его подбородка.
VI. Последствия, к которым могут привести семь прозвучавших на вольном воздухе проклятий
– Те Deum laudamus![117] – воскликнул Жеан, вылезая из своей дыры. Наконец-то оба филина убрались! Оx! Оx! Гаке! Пакс! Макс! Блохи! Бешеные собаки! Дьявол! Я сыт по горло этой болтовней! В голове трезвон, точно на колокольне. Да еще этот затхлый сыр в придачу! Поскорее вниз! Мошну старшего братца захватим с собой и обратим все эти монетки в бутылки!
Он с нежностью и восхищением заглянул в драгоценный кошелек, оправил на себе одежду, обтер башмаки, смахнул пыль со своих серых от золы рукавов, засвистал какую-то песенку, подпрыгнул, повернувшись на одной ноге, обследовал, нет ли еще чего-нибудь в келье, чем можно было бы поживиться, подобрал несколько валявшихся на очаге стеклянных амулетов, годных на то, чтобы подарить их вместо украшений Изабо-ла-Тьери, и, наконец, толкнув дверь, которую брат его оставил незапертой – последняя его поблажка – и которую Жеан тоже оставил открытой – последняя его проказа, – он, подпрыгивая, словно птичка, спустился по винтовой лестнице.
В потемках он толкнул кого-то, тот ворча посторонился: школяр решил, что налетел на Квазимодо, и эта мысль показалась ему столь забавной, что до самого конца лестницы он бежал, держась за бока от смеха. Выскочив на площадь, он все еще продолжал хохотать.
Очутившись на площади, он топнул ногой.
– О добрая и почтенная парижская мостовая! – воскликнул он. – Проклятые ступеньки! На них запыхались бы даже ангелы, восходившие по лестнице Иакова! Чего ради я полез в этот каменный бурав, который дырявит небо? Чтобы отведать заплесневелого сыра да полюбоваться из слухового окна колокольнями Парижа?
Пройдя несколько шагов, он заметил обоих филинов, то есть Клода и мэтра Жака Шармолю, созерцавших какое-то изваяние портала. Он на цыпочках приблизился к ним и услышал, как архидьякон тихо говорил Шармолю:
– Этот Иов на камне цвета ляпис-лазури с золотыми краями был вырезан по приказанию епископа Гильома Парижского. Иов знаменует собою философский камень. Чтобы стать совершенным, он должен тоже подвергнуться испытанию и мукам. Sub conservatione formae specificae salva anima[118], говорит Раймон Люллий.
– Ну, меня это не касается, – пробормотал Жеан, – кошелек-то ведь у меня.
В эту минуту он услышал, как чей-то громкий и звучный голос позади него разразился ужасающими проклятиями.
– Чертово семя! К чертовой матери! Черт побери! Провалиться ко всем чертям! Пуп Вельзевула! Клянусь папой! Гром и молния!
– Клянусь душой, – воскликнул Жеан, – так ругаться может только мой друг, капитан Феб!
Имя Феб долетело до слуха архидьякона в ту самую минуту, когда он объяснял королевскому прокурору значение дракона, опустившего свой хвост в чан, из которого выходит в облаке дыма голова короля. Клод вздрогнул, прервал, к великому изумлению Шармолю, свои объяснения, обернулся и увидел своего брата Жеана, подходившего к высокому офицеру, стоявшему у дверей дома Гонделорье.
В самом деле, это был капитан Феб де Шатопер. Он стоял, прислонившись к углу дома своей невесты, и отчаянно ругался.
– Ну и мастер же вы ругаться, капитан Феб! – сказал Жеан, касаясь его руки.
– Поди к черту! – ответил капитан.
– Сам поди туда же! – возразил школяр. – Скажите, однако, любезный капитан, что это вас прорвало таким красноречием?
– Простите, дружище Жеан, – ответил Феб, пожимая ему руку. – Ведь вы знаете, что если лошадь пустилась вскачь, то сразу не остановится. А я ведь ругался галопом. Я только что удрал от этих жеманниц. Каждый раз, когда я выхожу от них, у меня полон рот проклятий. Мне необходимо их изрыгнуть, иначе я задохнусь! Разрази меня гром!
– Не хотите ли выпить? – спросил школяр.
Это предложение успокоило капитана.
– Я не прочь, но у меня ни гроша.
– А у меня есть!
– Ба! Неужели?
Жеан величественным и вместе с тем простодушным жестом раскрыл перед капитаном кошелек. Тем временем архидьякон, покинув остолбеневшего Шармолю, приблизился к ним и остановился в нескольких шагах, наблюдая за ними. Молодые люди не обратили на это никакого внимания, настолько они были поглощены созерцанием кошелька.
– Жеан! – воскликнул Феб. – Кошелек в вашем кармане – это все равно, что луна в ведре с водою. Ее видно, но ее там нет. Только отражение! Черт возьми! Держу пари, что там камешки!