Это зависит от особой природы каждого отдельного случая. Если я размолол ячменное зерно или раздавил насекомое, то хотя я и совершил первый акт отрицания, но сделал невозможным второй. Для каждого вида предметов, как и для каждого вида представлений и понятий, существует, следовательно, свой особый вид отрицания, такого именно отрицания, что при этом получается развитие. В исчислении бесконечно малых отрицание происходит иначе, чем при получении положительных степеней из отрицательных корней. Этому приходится учиться, как и всему прочему. С одним знанием того, что ячменный стебель и исчисление бесконечно малых охватываются понятием «отрицание отрицания», я не смогу ни успешно выращивать ячмень, ни дифференцировать и интегрировать, точно так же, как знание одних только законов зависимости тонов от размеров струн не дает еще мне умения играть на скрипке.— Однако ясно, что при отрицании отрицания, сводящемся к ребяческому занятию — попеременно ставить а и затем вычеркивать его, или попеременно утверждать о розе, что она есть роза и что она не есть роза, — не получится и не обнаружится ничего, кроме глупости того, кто предпринимает подобную скучную процедуру. И тем не менее метафизики хотели бы нас уверить в том, что раз мы желаем производить отрицание отрицания, то это надо делать именно в такой форме.

Итак, опять-таки не кто иной, как г-н Дюринг, мистифицирует нас, когда утверждает, будто отрицание отрицания представляет собой сумасбродную аналогию с грехопадением и искуплением, изобретенную Гегелем и заимствованную из области религии. Люди мыслили диалектически задолго до того, как узнали, что такое диалектика, точно так же, как они говорили прозой задолго до того, как появилось слово «проза»[91]. Закон отрицания отрицания, который осуществляется бессознательно в природе и истории и, пока он не познан, бессознательно также и в наших головах, — этот закон был Гегелем лишь впервые резко сформулирован. И если г-н Дюринг хочет втихомолку сам заниматься этим делом, но ему только не нравится название, то пусть отыщет лучшее. Если же он намерен изгнать из мышления самую суть этого дела, то пусть будет любезен изгнать ее сначала из природы и истории и изобрести такую математику, где —а х а не дает +а2 и где дифференцирование и интегрирование запрещены под страхом наказания.

XIV. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Мы покончили с философией; те фантазии о будущем, которые, кроме того, еще имеются в «Курсе», займут наше внимание при рассмотрении переворота, произведенного г-ном Дюрингом в области социализма. Что обещал нам г-н Дюринг? Все. Что сдержал он из своих обещаний? Ничего. «Элементы действительной философии, сообразно с этим направленной на действительность природы и жизни», «строго научное мировоззрение», «системосози-дающие идеи» и все прочие подвиги г-на Дюринга, о которых раструбил громкими фразами сам г-н Дюринг, оказались, при первом же прикосновении к ним, чистейшим шарлатанством. Мировая схематика, которая «установила основные формы бытия, нисколько не жертвуя глубиной мысли», оказалась бесконечно поверхностной копией с гегелевской логики, с которой она разделяет суеверный предрассудок, будто эти «основные формы», или логические категории, ведут где-то таинственное существование до мира и вне мира, к которому они должны «применяться». Натурфилософия преподнесла нам космогонию, исходным пунктом которой является «равное самому себе состояние материи», — состояние. которое можно представить себе только посредством безнадежнейшей путаницы относительно связи материи и движения и сверх того лишь при допущении внемирового личного бога, который один может помочь этому состоянию перейти в движение. При рассмотрении органической природы философия действительности, отвергнув борьбу за существование и естественный отбор Дарвина как «изрядную дозу зверства, направленного против человечности», вынуждена была ввести затем то и другое с черного хода и принять их как действующие в природе факторы, хотя и второстепенного значения. При этом ей представился случай проявить в области биологии такое невежество, какое ныне, — с тех пор, как нельзя уже избежать знакомства с научно-популярными лекциями, — надо искать днем с огнем даже среди девиц из «образованных сословий». В области морали и права опошление учения Руссо привело философию действительности не к лучшим результатам, чем в предыдущих отделах вульгаризация Гегеля. И относительно правоведения эта философия действительности, несмотря на все уверения автора в противном, обнаружила такое невежество, которое даже у самых заурядных старопрусских юристов можно встретить лишь изредка. Философия, «не признающая никакого просто видимого горизонта», довольствуется в юридической области таким действительным горизонтом, который совпадает со сферой действия прусского права. Что же касается обещания этой философии — развернуть перед нами «в своем производящем мощный переворот движении все земли и все небеса внешней и внутренней природы», то мы всё еще продолжаем тщетно ждать их, и так же тщетно ждем мы и «окончательных истин в последней инстанции» и «абсолютно-фундаментального». Философ, способ мышления которого «исключает всякое поползновение к субъективно ограниченному представлению о мире», оказался субъективно ограниченным не только своими крайне недостаточными, — как мы это установили, — познаниями, узко метафизическим способом мышления и карикатурным самовозвеличением, но и просто своими личными ребяческими причудами. Он не может изготовить свою философию действительности, не навязав предварительно своего отвращения к табаку, к кошкам и к евреям — в качестве всеобщего закона — всему остальному человечеству, включая евреев. Его «действительно критическая точка зрения» по отношению к другим людям состоит в том, чтобы упорно приписывать им вещи, которых они никогда не говорили и которые представляют собой собственный фабрикат г-на Дюринга. Его жиденькие, как нищенская похлебка, рассуждения[92] на обывательские темы, вроде ценности жизни и наилучшего способа наслаждения жизнью, пропитаны таким филистерством, которое вполне объясняет его гнев против гётевского Фауста. Оно, конечно, непростительно со стороны Гёте, что он сделал своим героем безнравственного Фауста, а не серьезного философа действительности — Вагнера. — Коротко говоря, философия действительности оказывается в конечном итоге, употребляя выражение Гегеля, «самым жиденьким отстоем немецкого просветительства», — отстоем, жиденькая и прозрачная пошлость которого получает более густой и мутный вид только благодаря добавлению туда окрошки из оракульских фраз. И закончив чтение книги, мы оказываемся знающими ровно столько же, сколько знали прежде, и вынуждены признать, что «новый способ мышления», «своеобразные в самой основе выводы и воззрения» и «системосозидающие идеи» преподнесли нам, правда, немало всяческих новых нелепостей, но не дали ни одной строки, из которой мы могли бы чему-нибудь научиться. И этот человек, расхваливающий свои фокусы и свои товары под гром литавр и труб, не хуже самого заурядного базарного зазывалы, — причем у него за громкими словами не скрывается ничего, ровным счетом ничего, — этот человек осмеливается называть шарлатанами таких людей, как Фихте, Шеллинг и Гегель, из которых даже наименее значительный — все же гигант по сравнению с ним. И впрямь шарлатан... только кто?