Ах, бабушка! Она никак не хотела увидеть, что четвертый класс — это не первый, что время идет и люди растут, все люди без исключения! А кроме того… Кроме того, это она, она, моя дорогая бабушка, была виновата в том, что в тот день, когда мы шли на экзамен в музыкальную школу, Юрка увидел меня на постыдном «прицепе» — бабушка вела меня за руку.

Не будь этого, думал я, может, и ничего, обошлось бы, и Юрка не лез бы ко мне… Одно на другое, и вон что накрутилось…

Мы шли в сторону, где жила Зинаида Ивановна, и по дороге нам, конечно, попался Юрка. Он не задел меня, не рискнул, потому что я шел не один, только посмотрел на меня презрительно и скривился…

Бабушка зашла со мной к Зинаиде Ивановне, и та похвалила ей меня за успехи; они поболтали, бабушка ушла, а Зинаида Ивановна обернулась ко мне, запахивая халат и говоря:

— Ну-с… Ну-с…

Я все стоял, не раздеваясь, с папкой в руке. Сердце мое колотилось. Я должен был сказать все Зинаиде Ивановне. Сесть к роялю и снова стучать эти упражнения было бы против совести, против моего решения, против второго шага. "Все решает последний шаг, — думал я, — надо, надо, надо сделать его".

Я набрался духу и сказал, глядя в глаза Зинаиде Ивановне:

— Вы знаете, я не буду ходить к вам больше… Ведь из меня же не выйдет музыканта…

— Что ты, что ты! — закричала Зинаида Ивановна.

— Ну не выйдет! — твердо сказал я. — Вы же сами знаете…

Зинаида Ивановна замахала руками, запричитала что-то, но вдруг успокоилась.

— Попей тогда чаю, — сказала она и пошла на кухню.

В пальто и с папкой в одной руке я попил чаю. Зинаида Ивановна грустно смотрела на меня и молчала, думая о чем-то своем. Когда я встал, она вдруг подошла ко мне, погладила по голове и сказала дрогнувшим голосом:

— Я не знала, что ты такой… А я, вот видишь, играю в кино…

Она засморкалась, я внимательно посмотрел на нее. Тогда, в кинотеатре, когда я увидел ее в первый раз, Зинаида Ивановна походила на русалку в своем блестящем, чешуйчатом платье. С тех пор я много раз смотрел на Зинаиду Ивановну. Никакая она была не русалка. И лицо у нее было нездоровое, дряблое. И на щеках у нее было много старых, больших веснушек…

Мне стало жалко ее, я торопливо сказал, что буду заходить просто так… пить чай. Зинаида Ивановна качнула неопределенно головой: мол, хорошо, но не верю.

Я торопливо выскочил на улицу и в гулкой весенней тишине снова услышал, как где-то совсем близко слышатся шаги перемен…

Я посмотрел вверх на небо и провалился взглядом в бесконечную синеву. У неба не было дна, как не было конца у жизни и у всего, что будет, что придет скоро…

Сердце стучало, голова кружилась, грудь расширяло счастье. Я шел нараспашку, красный галстук трепыхался на плече, как огонек, я шагал, ни на секунду не вспомнив о Юрке, как вдруг кто-то взял меня за рукав.

Я обернулся. Я обернулся и засмеялся.

Это была Нинка. В руке она держала авоську с хлебом. И еще она улыбалась.

— Ты с музыки? — спросила она, и я кивнул.

— А ты за хлебом ходила? — спросил я, не подумав, что как-то уж слишком далеко она ушла за хлебом, и теперь кивнула Нинка.

Мы пошли рядом, не зная, что сказать.

Мокрый снег кашицей разъезжался под ногами, текли синие ручьи, на крышах сидели кошки.

Мы шли, и я ждал, когда что-нибудь скажет Нинка, но она молчала, а я не знал, что говорить. Но даже вот так, молча, было хорошо идти рядом с ней, жмурясь от зайчиков.

Когда на экзамене в музыкальной школе она подошла ко мне в первый раз и говорила, говорила что-то, мне было ужасно неудобно. Казалось, весь коридор смотрит на нас, и я замечал эти взгляды. А сейчас мне было все равно, кто на нас смотрит.

Мы шли, иногда нечаянно касаясь друг друга, и все молчали. Нинка была в ботинках с новыми калошами, калоши сверкали на солнце, пускали зайчики, и мне казалось, что от этих зайчиков вокруг делается светлее… Я шел, улыбаясь, глядясь в лужи, и совсем-совсем забыл о Юрке. А он стоял, он ждал, он охотился за мной.

Я поднял голову и увидел, как смеются Юркины синие, с рыжими крапинками, глаза. Он смотрел на меня и на Нинку и очень радовался. Раньше он унижал только меня, и мы знали об этом вдвоем — он и я. Теперь он унизит меня втройне: перед собой, передо мной и перед Нинкой!

Юрка подходил ко мне не спеша, сунув руки в карманы пальто, нагло улыбаясь, а я не трепетал, как раньше, нет.

Мысли, одолевавшие меня, мучившие меня, терзавшие меня столько времени, вдруг соединились в последовательную цепь, взялись как бы за руки, обрели стройность и четкость. В одно мгновение из мальчишки, который не знал, чего хотел, боялся Юрки, стеснялся Нинки, разучивал нелюбимые музыкальные упражнения и вообще жил беспорядочно и неопределенно, я стал человеком, который знал, что хотел, и знал, что ему делать.

Еще вчера я был рабом музыки. Я мучился, я бился головой в дверь, не зная, что она никогда не откроется для меня. Сегодня в школе я понял, что есть вещи важнее музыки. Например, когда человек говорит сам себе правду. Пусть эта правда не такая легкая. Но это важнее музыки. Это заставляет человека быть самим собой. И если человек сказал сам себе правду один раз, если он сумел сделать это, он скажет ее себе снова.

И я сказал. Я понял, что, отказавшись от музыки, найдя в себе силу сделать это, сказав самому себе правду один раз, я скажу ее снова. Я был рабом музыки. Я перестал быть им. Я был рабом Юрки. Теперь я ничей не раб.

А Юрка все шел и шел на меня и все ухмылялся нагло, ожидая легкой, как всегда, победы. Он достал из кармана кулак и отвел его чуть назад.

Мне захотелось закрыть глаза и спрятаться куда-нибудь.

Но я не закрыл глаза и не спрятался.

Я был свободный человек. А рядом со мной была Нинка.

Еще до того, как Юрка отвел для размаха свой кулак, с ненавистью, ослепившей меня, я подскочил к нему и изо всех сил врубил ему куда-то по верхней губе, в самое чувствительное место.

Я думал, он упадет, но Юрка не упал, только сильно качнулся и отступил.

— Ну-ну, — сказал он только, — ну-ну…

И непонятно было, с угрозой или удивлением сказал он это…

Я думал, Юрка будет ругаться матом, и тогда я скажу Нинке, чтобы она бежала, а сам буду драться с Юркой, сражаться до последнего и за матерщину, которая оскорбит Нинку и за все унижения, которые мне достались от него.

Но он сказал только: "Ну-ну, ну-ну…" — и уступил дорогу.

Меня трясло всего, колотило мелкой дрожью, и Нинка успокаивала меня. Дойдя до угла, мы обернулись. Юрка все еще стоял на том же месте, растерянно глядя нам вслед.

И тут только я спохватился. Во время драки я бросил нотную папку.

Она была ни к чему мне теперь, совсем ни к чему. Это упражнение номер 24, и тетрадка с ключами животиком в другую сторону. Да, она была ни к чему мне, нотная папка, которую невесть где достала бабушка, но я вернулся.

Нинка хотела было остановить меня, но я посмотрел на нее внимательно и сказал дрожащими губами:

— Пусти!

Она отпустила меня, и я вернулся к Юрке. Я не спеша наклонился и не спеша взял папку. Потом я повернулся и не спеша пошел к Нинке.

Юрка не двинулся, не сказал ни слова.

* * *

Когда дома я открыл папку, нотные знаки и ключи — и неправильные, брюшком в другую сторону, и правильные, с хорошим брюшком — расплылись и потекли.

Я подошел к окну и посмотрел на улицу, в самый ее конец, куда ушла Нинка с авоськой.

Бабушки еще не было.

Бабушка еще должна была прийти.