Солнце, отражаясь в воде, слепило глаза. Увлекшись, мы бегали по речушке, пока не стало смеркаться.

* * *

— У-у, — улыбнулась тетя Нюра, приподняв рыбу, — да тут на две жарехи хватит!

В избе было тепло, под таганком в печке потрескивали сухие полешки, весело разбрызгивая искры.

Тетя Нюра кинула половину рыбы на шипящую сковородку и стала торопливо причесываться, поглядывая на себя в зеркало.

— Куда ты, мам? — спросил Васька.

— Аль забыл? — удивилась тетя Нюра. — А еще в конторе служишь… На нынешний вечер собрание назначено.

— Вот еловая башка! — стукнул себя по лбу Васька. — Вылетело! Давай тогда скорее поесть.

Тетя Нюра залила рыбу яичницей, ловко выметнула сковородку на стол, положила ложки.

— По такому случаю, — сказала она Ваське, тронув меня за плечо, можешь и не ходить.

— Но! — воскликнул Васька. — Не могу!

Как бы извиняясь, он добродушно оглядел меня и вдруг предложил:

— Айда с нами, Кольча!

Что за вопрос? Не догадайся Васька предложить, я бы сам напросился.

Наскоро доев рыбу, мы вышли на улицу. Небо густо посинело, солнце ушло за лес, и в летних сумерках было трудно разглядеть лица колхозников.

Народ сидел на лавках, расставленных вдоль улицы. На обочине вместо стола, покрытого кумачовой скатертью, как бывает на собраниях, стоял стул с графином, но без стакана. За стулом лежали бревна — на них располагался президиум.

Мы с Васькой подошли к лавкам, поискали свободные места сзади — там было все уже занято — и уселись в первый ряд. Нас заметили.

— Гляди-ко, — сказал чей-то женский голос, — мужиков-то прибыло!

И все засмеялись.

В президиуме, на бревнышках, сидели три дядьки. Одного я узнал сразу. Это был Васькин главбух Макарыч, второй ничем не привлек моего внимания, третий был без руки, в гимнастерке, рукав которой торчал из-под ремня.

— Председатель! — кивнул на него Васька и добавил уважительно: Терентий Иваныч.

"Вот он какой, оказывается, — с интересом разглядывал я председателя. — А я думал, толстый и с красным носом. Ведь он его зимой отморозил".

На гимнастерке у председателя поблескивали ордена. Он тихо переговаривался с соседями — Макарычем и вторым, — поглядывал на лавки, заполнившиеся народом. Я обернулся и даже привстал, чтобы проверить себя. На лавках сидели одни женщины да еще несколько стариков. Один дед сидел сразу за мной. Был он обут в валенки, опирался на суковатую палку, и голова у него тряслась. На рубахе у деда висели две медали — я их узнал, такие же были у мамы: "За трудовое отличие" и "За победу над Германией". Рубашку дед по-старинному подпоясал тесемкой. "Ишь, — подумал я, — как на парад собрался. Нарядный. И медали надел".

В полумраке с бревен поднялся однорукий председатель и подошел к стулу с графином.

— Товарищи женщины, — сказал он, задумался, словно что-то забыл, и добавил: — И старики! — Председатель заправил пустой рукав поглубже за ремень. — Вот какое наше дело! — Он вздохнул и оглянулся на бревна. — А дело наше, скажу прямо, — решительно проговорил председатель, — хреновое. Как в обороне. Сидим, окопались, и сил не осталось. Наступать не с чем. Эмтээсовский комбайн опять сломался, и эти аньжанеры, которые только что с танка слезли, к стыду своему, справиться с ним не могут.

На лавках засмеялись, а Васька толкнул меня локтем.

— Руку-то, — шепнул он, кивая на председателя, — под Сталинградом похоронил.

Я вспомнил желтые, словно масленые, листочки с картинкой, где седая женщина показывала на слова "Родина-мать зовет!". Эти листочки, исписанные химическим карандашом, присылал нам отец — сначала из-под Москвы, а потом, после госпиталя, из-под Сталинграда. "Вот как повезло нам, — подумал я. У этого председателя руку под Сталинградом оторвало, а под Москвой у Васьки отец погиб. Мой же отец воевал и там, и там, а остался жив, только ранило его. А могло бы… могло…".

Я повернулся к Ваське, шепнул ему, что подумал.

— Счастливый ты, — ответил Васька и вздохнул.

— Видите, товарищи, — продолжал негромко Терентий Иванович, — война кончилась, а я вам пока ничего хорошего сказать не могу, кроме одного: опять на вас вся надежда. В будущий год или нынче в осень, — он обернулся на главбуха, — может, купим свой трактор, заховаем от района — пусть штаны с меня снимают.

Дед за моей спиной крикнул с натугой: "Правильно!" — и все засмеялись, потому что непонятно дед выразился, что правильно: или трактор заховать, или штаны с председателя снять.

Терентий Иванович тряхнул головой, поднял руку.

— Но это еще в будущем году, — сказал он. — До него дожить надо. Пока же вся сила в вас, в ваших руках и мозолях. И надеяться нам не на кого.

Терентий Иванович взял рукой графин, попил прямо из горлышка. В рядах вздохнули.

— Да, товарищи бабы, вернее — женщины! Война кончилась, но надеяться нам пока не на кого. И нельзя нам надеяться, поймите сами. Вот был я в Сталинграде, воевал там, вы знаете. Что от города осталось? Одни развалины. Дай бог, один целый дом устоял, а так все подчистую!.. Не знаю, как, — нерешительно добавил председатель, — разгребать будут. Наверное, чтоб только землю выровнять для новых домов, еще не год потребуется.

Он помолчал, зорко вглядываясь в темноту.

— Это один Сталинград, а ведь таких городов сколько порушено! Сколько деревень пожгли, гады, мостов, заводов! Так как же мы, товарищи бабы, можем с вами требовать помощи от государства? Наоборот, — он причесал пятерней волосы, — наоборот, мы государству должны помочь!

Тишина стояла на улице, никто ни слова не сказал, не вздохнул. Даже деревья не шелестели, словно и они внимательно слушали речь председателя.

Председатель шагнул вперед, подвинул стул. Графин, тихо звякнув, упал в траву, и стало слышно, как льется из него вода. Но Терентий Иванович ничего не заметил. Он шагнул вперед и сказал с таким жаром, что голос у него дрогнул:

— Поэтому я прошу… — он передохнул, — прошу вас, товарищи женщины, дорогие наши жены, матери и сестры, прошу вас, наши отцы и деды, завтра всех, кто только стоит на ногах, подсобить колхозу.

У меня по коже даже мурашки проползли, так он это сказал.

— Я не приказываю, — говорил председатель, — а прошу…

Он замолчал, а снова заговорил уже вполголоса. Но его слышали все.

— Опять звонили из района, — оказал председатель устало. — Мы должны сдать хлеба не по плану, а вдвое больше, оставив только на семена и самую малость на трудодни. Трудодень, говорю заранее, будет бедный, и зимовать придется тяжело. — И он вдруг проговорил со злобой: — Был бы последним подлецом, если бы сказал вам сейчас неправду. Если бы обнадежил, а потом обманул. Обманывать мне некого.

Терентий Иванович отошел к бревнам и закурил. Огонек самокрутки дрожал в его руке.

— И еще я хочу сказать, — произнес председатель, — чтобы вы, товарищи женщины, старики и ребята… — Он помолчал, будто не знал, что сказать дальше. — Чтобы вы простили нас, мужиков. Простили нас за то, что мы обещали вам вернуться, а слова своего не сдержали или вернулись вот такие! — Он со злостью хлопнул себя по пустому рукаву.

— Не томи душу, Терентий! — крикнул сдавленный женский голос.

И снова стало тихо.

— Простите нас за это, — проговорил председатель и вдруг низко, в пояс, поклонился собранию.

В горле у меня запершило.

— В каждую деревню, — сказал тихо Терентий Иванович, — не вернулись солдаты, но у нашей Васильевки особый счет к фашистам. — Он сипло дышал, стараясь успокоиться. — Но у нас особый счет и к Родине. Мы ей должны за себя и за ваших мужей. Мы должны работать так, чтобы никто не почувствовал, что только шестеро мужчин вернулись в Васильевку с войны. Все должны знать: солдаты — и мертвые и живые — вернулись! Вернулись с победой!

Председатель рубанул единственной своей рукой воздух, словно поставил точку, и сел на бревна.