— Ну вот, — сказал бригадир, — с хлебушком вас, бабы!

Женщины вдруг заговорили торопливо, словно увидели что-то диковинное, стали брать в ладони зерна и сыпать их обратно золотыми ручейками.

— Обедать, бабы, обедать! — пискнула повелительно прибежавшая от чана Маруська, и женщины дружно рассмеялись.

Обедали говорливо, посмеивались, подшучивая над Маруськой, над бабкой-кашеваркой, над бригадиром, который, по их словам, был героем дня намолотил первое зерно с поля. Бригадир жмурился, подносил ко рту деревянную ложку, аккуратно поддерживал ее над куском жесткого клеверного хлеба и кивал головой.

— Плохо слышит, — шепнула мне тетя Нюра. — Руки-ноги целые, а раненый. Контузия у него.

Я понял, почему громко кричал бригадир у молотилки: он, наверное, и шум мотора-то плохо слышал.

Я вглядывался в бригадира, в замкнутое его, бронзовое от загара лицо, отыскивал бабку с карими глазами, которая жала хлеб, ползая на коленках, смотрел на Маруську, оттопырившую щеку, на тетю Нюру в старом, заношенном платке, — я глядел внимательно в эти лица, веселые в такую минуту, веселые оттого, что вон там, возле умолкшей молотилки, лежит, переливаясь на солнце, спелое зерно, и улыбался тоже.

* * *

Ночью я спал в шалаше, рано утром оплескивал лицо в розовой от ранней зари воде, работал потом весь день, подвозя снопы к молотилке, и три дня промчались, будто один. На четвертый день, как раз в обед, сзади зацокали копыта, и кто-то крикнул громко:

— Здорово, бабоньки!

Я обернулся. На лошади сидел усатый дядька в синей милицейской форме. Фуражка еле держалась у него на затылке. Одна нога у милиционера была в сапоге и упиралась в стремя, как положено, вместо другой торчала деревянная култышка, и второе стремя болталось без надобности.

Одноногий милиционер, ловко спрыгнув с лошади на здоровую ногу, подхромал к чану, снял фуражку.

— Хлеб-соль вам, женщины! — сказал он, вежливо кланяясь. — Хорошо хлебушка-то, гляжу, намолотили.

— Хорошо, хорошо, — ответила тетя Нюра, — с этого поля хорошо, а в колхозе, может, и плохо.

— Да-а! — протянул милиционер, принимая от Маруськиной бабки дюралевую ложку. — Еще жать да жать. И во второй бригаде, и в третьей дополна делов. Терентий давеча в район звонил, матюгался. Обещают комбайн пригнать от соседей. Да и этот танкисты хвалятся наладить.

— Ладно бы машину-то, — сказала тетя Нюра, вглядываясь в желтое море хлеба. — Сколько тут руками-то проваландаемся?

Женщины заговорили, спрашивали у милиционера про деревенские новости — все же три дня в деревне не были.

— Какие новости? — неожиданно нахмурился милиционер. — Никаких новостей. Памятник вот сколачивают.

Тетки стали подниматься, старуха с карими глазами перекрестилась, отвернувшись куда-то в сторону, словно стесняясь.

Поднялся милиционер.

— Нюр! — сказал он, натягивая фуражку. — Отойдем-ка, дело есть. И ты, паренек, — позвал он меня.

Думая о лошади, о том, как снова сейчас стану отвозить снопы к молотилке, я нехотя подошел к милиционеру. "Верхом бы еще покататься, думал я, — в седле!"

— Вот что, Нюр, — сказал он, неловко переминаясь с ноги на култышку, — Васька пропал.

— Как пропал?! — ахнула тетя Нюра.

— Да уж пропал. Три дня нету. Как ты ушла с этим мальцом, так и Васька на работу не вышел. Обыскались, Макарыч в розыск заявил. Говорит, горох воровал твой Васька вот с этим пацаном, да еще за три дня прогула по трудовому законодательству знаешь што… — Милиционер скрестил пальцы в решетку. — Я думал, тут он, но нету.

— Ой! — охнула тетя Нюра. — Значит, убег! — Она сорвала с шеи платок, заплакала и опустилась на землю. — Убег! Убег! — повторяла она. — Это я виноватая… — Она вскинула к милиционеру зареванное лицо. — А найдут, Игнат, — посадить могут?

— Могут, — ответил Игнат, будто извиняясь. — По нонешним строгостям могут. Да еще горох чертов!

Тетя Нюра словно только услышала про это.

— Какой еще горох? — крикнула она и вскочила. — Какой горох?

Милиционер стоял, опустив голову, и ковырял култышкой мягкую землю.

— Николка! — крикнула тетя Нюра. — Какой горох?

К нам стали подходить колхозницы. Они останавливались поодаль и слушали.

Я вздохнул поглубже. Вот какой этот главбух проклятый, оказывается. Не поленился, значит, слазить в огород к Ваське, пока дома никого нет, посмотрел, растет ли горох.

— Это я, — произнес я дрогнувшим голосом, — арестуйте меня!

Милиционер удивленно оглядел меня по частям: сперва штаны, потом живот, потом голову с кепкой блинчиком.

— Арестуйте! — повторил я. — Васька тут ни при чем. Это я горох рвал.

— А много? — осторожно спросил милиционер.

— Два кармана! — ответил я. — А Васька меня отговаривал! А я его не послушался!

Милиционер плюнул.

— Чертов Макарыч! — сказал он. — Я думал, два мешка.

— И что к пареньку пристали! — проговорила старуха с веселыми глазами. Коленки она уже снова обмотала мешковиной и походила на пугало руки бы ей только раскинуть да встать неподвижно. — Он вить работает вон как! Снопы возит! Жал намедни! Дак чо, ему гороху карман набрать нельзя?

Тетки, окружившие нас, загудели, закивали головами, но одна вздохнула:

— Охо-хо, с этим Макарычем лучше не путаться, под какой хошь закон подведет.

— Ребенка-то? — удивилась Маруськина бабка. — Да чо мы, безголосые али как? — В руке она держала поварешку и трясла ею, будто хотела врезать Макарычу по лысому лбу этой штуковиной.

Подошел бригадир, сытый и веселый. Ничего он не слышал, про что тут толковали.

— А ну, граждане бабы, поехали дальше, пока вёдро. Не дай бог, дождь зарядит.

Тетки стали расходиться.

Кто-то тронул меня за кепку. Я поднял голову. Милиционер уже сидел на лошади.

— Садись! — сказал он мне печально.

Я просунул ногу в свободное стремя и обреченно сел сзади него.

Женщины приветливо махали мне.

— Не боись, паренек! — крикнула старуха, обвязанная мешковиной.

Махнула рукой голоногая Маруська. Мелькнул общий чан, молотилка и спешащий к ней бригадир.

Сверху, с лошади, было далеко все видно.

* * *

— Вот что, паренек… как тя, — сказал милиционер.

— Колька, — ответил я, крепясь.

— Ежели пытать будут про горох, говори, что ничо не знаешь. Не брали, мол, никакой горох. Вас ведь только один Макарыч видел?

Я кивнул.

Тетя Нюра шагала рядом с конем и глядела на меня заплаканными глазами.

"Кругом какая-то чушь, — думал я, — горох этот проклятый, Васька куда-то сбежал…"

— Теть Нюр! — сказал я, стараясь ее успокоить. — Да вы не волнуйтесь. — Она взглянула на меня как на спасителя. Как на святого, который тут, на лошадиной спине, трясется. — Горох рвал я, Васька ни при чем, а сбежать он не мог, что вы! Он, наверное, на Белой Гриве пашет!

Я вспомнил двух изможденных теток и старую лошадь, вспомнил, как глядел на них Васька, когда мы уходили и все время оборачивались с горы, как он поджимал губы и шевелил желваками.

— На Белой Гриве? — удивился милиционер. — А ты откуда знаешь? Говорил он тебе, что ли?

— Да нет, — удивился я его непонятливости. Хотя откуда ему было понять? — Не говорил. Просто мы с ним туда ездили, там две женщины пашут, а поле — ого-го!

Тетя Нюра всхлипнула — то ли на радостях, что Васька еще, может, не сбежал, то ли от горя — пропал все-таки.

— Не реви, не реви, — успокоил ее Игнат, — сейчас доставлю вас и туда сгоняю.

— Будь чо будет! — проговорила вдруг твердо тетя Нюра, вытирая глаза. — Будь чо будет, только бы не убег! — Она вздохнула. — В жисть тогда перед Иваном не отвечу.

Я знал, что Иваном звали Васькиного отца, и удивился — он же погиб. Милиционер взглянул на нее сверху, цокнул на коня.

— А ты это всерьез, Анна? — спросил, помолчав, он, и я опять удивился.