— Ну вот, — сказал бригадир, — с хлебушком вас, бабы!
Женщины вдруг заговорили торопливо, словно увидели что-то диковинное, стали брать в ладони зерна и сыпать их обратно золотыми ручейками.
— Обедать, бабы, обедать! — пискнула повелительно прибежавшая от чана Маруська, и женщины дружно рассмеялись.
Обедали говорливо, посмеивались, подшучивая над Маруськой, над бабкой-кашеваркой, над бригадиром, который, по их словам, был героем дня намолотил первое зерно с поля. Бригадир жмурился, подносил ко рту деревянную ложку, аккуратно поддерживал ее над куском жесткого клеверного хлеба и кивал головой.
— Плохо слышит, — шепнула мне тетя Нюра. — Руки-ноги целые, а раненый. Контузия у него.
Я понял, почему громко кричал бригадир у молотилки: он, наверное, и шум мотора-то плохо слышал.
Я вглядывался в бригадира, в замкнутое его, бронзовое от загара лицо, отыскивал бабку с карими глазами, которая жала хлеб, ползая на коленках, смотрел на Маруську, оттопырившую щеку, на тетю Нюру в старом, заношенном платке, — я глядел внимательно в эти лица, веселые в такую минуту, веселые оттого, что вон там, возле умолкшей молотилки, лежит, переливаясь на солнце, спелое зерно, и улыбался тоже.
Ночью я спал в шалаше, рано утром оплескивал лицо в розовой от ранней зари воде, работал потом весь день, подвозя снопы к молотилке, и три дня промчались, будто один. На четвертый день, как раз в обед, сзади зацокали копыта, и кто-то крикнул громко:
— Здорово, бабоньки!
Я обернулся. На лошади сидел усатый дядька в синей милицейской форме. Фуражка еле держалась у него на затылке. Одна нога у милиционера была в сапоге и упиралась в стремя, как положено, вместо другой торчала деревянная култышка, и второе стремя болталось без надобности.
Одноногий милиционер, ловко спрыгнув с лошади на здоровую ногу, подхромал к чану, снял фуражку.
— Хлеб-соль вам, женщины! — сказал он, вежливо кланяясь. — Хорошо хлебушка-то, гляжу, намолотили.
— Хорошо, хорошо, — ответила тетя Нюра, — с этого поля хорошо, а в колхозе, может, и плохо.
— Да-а! — протянул милиционер, принимая от Маруськиной бабки дюралевую ложку. — Еще жать да жать. И во второй бригаде, и в третьей дополна делов. Терентий давеча в район звонил, матюгался. Обещают комбайн пригнать от соседей. Да и этот танкисты хвалятся наладить.
— Ладно бы машину-то, — сказала тетя Нюра, вглядываясь в желтое море хлеба. — Сколько тут руками-то проваландаемся?
Женщины заговорили, спрашивали у милиционера про деревенские новости — все же три дня в деревне не были.
— Какие новости? — неожиданно нахмурился милиционер. — Никаких новостей. Памятник вот сколачивают.
Тетки стали подниматься, старуха с карими глазами перекрестилась, отвернувшись куда-то в сторону, словно стесняясь.
Поднялся милиционер.
— Нюр! — сказал он, натягивая фуражку. — Отойдем-ка, дело есть. И ты, паренек, — позвал он меня.
Думая о лошади, о том, как снова сейчас стану отвозить снопы к молотилке, я нехотя подошел к милиционеру. "Верхом бы еще покататься, думал я, — в седле!"
— Вот что, Нюр, — сказал он, неловко переминаясь с ноги на култышку, — Васька пропал.
— Как пропал?! — ахнула тетя Нюра.
— Да уж пропал. Три дня нету. Как ты ушла с этим мальцом, так и Васька на работу не вышел. Обыскались, Макарыч в розыск заявил. Говорит, горох воровал твой Васька вот с этим пацаном, да еще за три дня прогула по трудовому законодательству знаешь што… — Милиционер скрестил пальцы в решетку. — Я думал, тут он, но нету.
— Ой! — охнула тетя Нюра. — Значит, убег! — Она сорвала с шеи платок, заплакала и опустилась на землю. — Убег! Убег! — повторяла она. — Это я виноватая… — Она вскинула к милиционеру зареванное лицо. — А найдут, Игнат, — посадить могут?
— Могут, — ответил Игнат, будто извиняясь. — По нонешним строгостям могут. Да еще горох чертов!
Тетя Нюра словно только услышала про это.
— Какой еще горох? — крикнула она и вскочила. — Какой горох?
Милиционер стоял, опустив голову, и ковырял култышкой мягкую землю.
— Николка! — крикнула тетя Нюра. — Какой горох?
К нам стали подходить колхозницы. Они останавливались поодаль и слушали.
Я вздохнул поглубже. Вот какой этот главбух проклятый, оказывается. Не поленился, значит, слазить в огород к Ваське, пока дома никого нет, посмотрел, растет ли горох.
— Это я, — произнес я дрогнувшим голосом, — арестуйте меня!
Милиционер удивленно оглядел меня по частям: сперва штаны, потом живот, потом голову с кепкой блинчиком.
— Арестуйте! — повторил я. — Васька тут ни при чем. Это я горох рвал.
— А много? — осторожно спросил милиционер.
— Два кармана! — ответил я. — А Васька меня отговаривал! А я его не послушался!
Милиционер плюнул.
— Чертов Макарыч! — сказал он. — Я думал, два мешка.
— И что к пареньку пристали! — проговорила старуха с веселыми глазами. Коленки она уже снова обмотала мешковиной и походила на пугало руки бы ей только раскинуть да встать неподвижно. — Он вить работает вон как! Снопы возит! Жал намедни! Дак чо, ему гороху карман набрать нельзя?
Тетки, окружившие нас, загудели, закивали головами, но одна вздохнула:
— Охо-хо, с этим Макарычем лучше не путаться, под какой хошь закон подведет.
— Ребенка-то? — удивилась Маруськина бабка. — Да чо мы, безголосые али как? — В руке она держала поварешку и трясла ею, будто хотела врезать Макарычу по лысому лбу этой штуковиной.
Подошел бригадир, сытый и веселый. Ничего он не слышал, про что тут толковали.
— А ну, граждане бабы, поехали дальше, пока вёдро. Не дай бог, дождь зарядит.
Тетки стали расходиться.
Кто-то тронул меня за кепку. Я поднял голову. Милиционер уже сидел на лошади.
— Садись! — сказал он мне печально.
Я просунул ногу в свободное стремя и обреченно сел сзади него.
Женщины приветливо махали мне.
— Не боись, паренек! — крикнула старуха, обвязанная мешковиной.
Махнула рукой голоногая Маруська. Мелькнул общий чан, молотилка и спешащий к ней бригадир.
Сверху, с лошади, было далеко все видно.
— Вот что, паренек… как тя, — сказал милиционер.
— Колька, — ответил я, крепясь.
— Ежели пытать будут про горох, говори, что ничо не знаешь. Не брали, мол, никакой горох. Вас ведь только один Макарыч видел?
Я кивнул.
Тетя Нюра шагала рядом с конем и глядела на меня заплаканными глазами.
"Кругом какая-то чушь, — думал я, — горох этот проклятый, Васька куда-то сбежал…"
— Теть Нюр! — сказал я, стараясь ее успокоить. — Да вы не волнуйтесь. — Она взглянула на меня как на спасителя. Как на святого, который тут, на лошадиной спине, трясется. — Горох рвал я, Васька ни при чем, а сбежать он не мог, что вы! Он, наверное, на Белой Гриве пашет!
Я вспомнил двух изможденных теток и старую лошадь, вспомнил, как глядел на них Васька, когда мы уходили и все время оборачивались с горы, как он поджимал губы и шевелил желваками.
— На Белой Гриве? — удивился милиционер. — А ты откуда знаешь? Говорил он тебе, что ли?
— Да нет, — удивился я его непонятливости. Хотя откуда ему было понять? — Не говорил. Просто мы с ним туда ездили, там две женщины пашут, а поле — ого-го!
Тетя Нюра всхлипнула — то ли на радостях, что Васька еще, может, не сбежал, то ли от горя — пропал все-таки.
— Не реви, не реви, — успокоил ее Игнат, — сейчас доставлю вас и туда сгоняю.
— Будь чо будет! — проговорила вдруг твердо тетя Нюра, вытирая глаза. — Будь чо будет, только бы не убег! — Она вздохнула. — В жисть тогда перед Иваном не отвечу.
Я знал, что Иваном звали Васькиного отца, и удивился — он же погиб. Милиционер взглянул на нее сверху, цокнул на коня.
— А ты это всерьез, Анна? — спросил, помолчав, он, и я опять удивился.