Я представил себе Ваську лысым, с очечками на носу, как у главбуха, и расхохотался.
И тетя Нюра, милиционер с деревянной ногой, Терентий Иванович и Васька вдруг тоже рассмеялись.
Это в самом деле было смешно.
День клонился к закату. Солнце запуталось в слоеных облаках над лесом, угасило свой жар, потонуло ярким малиновым шаром в синем мареве. Васька, перекинув топор через плечо, а я с лопатой наперевес шли к околице.
— Коли можете, приходите, — сказал, уходя, председатель, — там и бабка ваша копошится, смените ее.
На взгорье, за деревней мельтешил народ. Слышался сдержанный говор, редкие, приглушенные удары лопат о камень, стук двух или трех топоров и гундосый голос пилы.
Чем ближе мы подходили, тем ясней различал я, что взгорье на околице как бы выросло, поднялось повыше. И точно. Люди насыпали холм, невысокий, метра в два, и плотно укрыли его дерном. Горка подросла, и на ней, на этой высотке, белела дощечками треугольная пирамидка.
Мы опоздали, памятник был почти готов. Терентий Иванович пилил с Васькиной бабкой последние доски, а знакомый мне дед, так и не снявший медалей, гладко отесывал эти досочки и аккуратно набивал их к основам. Голова у него тряслась, но рубанок ходил в руках точно, снимая тонкую стружку.
— Дед Трифон, — крикнул председатель старику, увидев нас, — принимай подмогу, передохни!
— А ну, поступай в мою бригаду! — весело зашумел дед, но постругать дощечки нам не дал, а велел их аккуратно прибивать к стоякам, по два гвоздя с каждой стороны, да отпиливать концы.
Васька заворчал, что ему приходится делать такую ерунду, и прогнал меня к Терентию Ивановичу.
— Не вишь? — строго, но тихо спросил Васька. — Однорукий!
Я робко подошел к Терентию Ивановичу и затоптался за спиной, не зная, как начать. Он обернулся.
— А-а, — протянул председатель, — это ты? Что деду не помогаешь?
— Там Васька, — ответил я, переминаясь, — давайте я вместо вас.
Мы подошли к пирамиде, Терентий Иванович вставил внутрь пирамиды жердину, так что она торчала над ней.
— Я буду держать, — сказал он, — а ты заколачивай обухом в землю.
Я стал легонько постукивать по жердине. Она хорошо шла в мягкую землю, но Васька обогнал меня — уже приколотил все доски.
— Ну-ка, мигом домой! — велел ему, не оборачиваясь, председатель. Найдешь фанерку, вычертишь по линейке звезду — сумеешь?
— Сумею, — прохрипел Васька.
— И пулей сюда! Усек?
— Усек! — растворяясь в темноте, крикнул Васька.
— Стоп! — остановил его председатель. — На обратном пути заскочишь ко мне в избу, возьмешь на подоконнике банку с краской и кисточку. Валяй!
Васька убежал, а председатель снова отдавал команды.
— Бабушка, — крикнул он Васькиной бабке, — и все, кто свободные! Несите сучья и запаляйте огонь! Внизу, у подножия холма, затрещал костер. Со стороны деревни к нему тянулся народ. Огонь выхватывал усталые, с полукружьями под глазами, лица женщин, низко надвинутые на лоб платки. Тени делали даже тех, кто помоложе, старухами, и мне казалось — перед памятником собралась толпа одних дряхлых старух.
Неожиданно я увидел в толпе Маруську и шагнул к ней.
— Ты как тут? — спросил я.
— Дак мы все приехали, — сказала Маруська, — ведь дядя Игнат сказал, что, должно, сегодня закончут, дак…
Она опять захлебнулась словами, робко, боязливо глядя на меня, а я увидел в толпе старух Маруськину бабку, и ту, с веселыми карими глазами, которая жала хлеб на коленках, и контуженного бригадира, и тетю Нюру с Васькиной бабкой, и еще тех, с Белой Гривы, — худую и Матвеевну, и еще, еще разных женщин, которых я видел впервые, хотя, может, тогда, на собрании, они были тоже, — конечно, были, не могли не быть.
Дед Трифон притоптал дерн у пирамиды, придирчиво оглядел памятник. Через толпу пробился Васька. Он загнанно дышал и держал в руке фанерную светлую звездочку.
Терентий Иванович взял ее, покачал на ладони, будто взвешивая тяжесть.
— Ну прибей, — сказал он Ваське, и тот, подхватив топор, точно, как снайпер, забил гвоздь в центр звездочки.
Белым пятнышком мерцала она над пирамидой. Сзади, над ней, чернело ночное небо, и там тоже молчали, переливались звезды, тысячи звезд. Тысячи тысяч. Но эта, фанерная, была ближе других к нам. Она как будто шевелилась в неровном свете костра.
— Ну вот, — сказал Терентий Иванович, — и поставили мы памятник нашим солдатам. — Он умолк и вдруг спросил, спохватившись: — Васька, краску принес?
— Принес, — пробасил Василий.
— Пиши, — сказал председатель. — На каждой планке, их тут ровно шестьдесят четыре.
Васька приблизился к пирамиде.
— Иван Тихонович Васильев, — негромко и совсем не торжественно сказал председатель. — Одна тысяча девятьсот первый — тире одна тысяча девятьсот сорок первый.
Стало тихо. Только трещал костер, разбрызгивая огненные искры, словно это был артиллерийский салют. Из двадцати одного орудия. Двадцатью залпами.
— Семен Николаевич Васильев, — продиктовал председатель. — Одна тысяча девятьсот двадцать третий — одна тысяча девятьсот сорок второй.
Васька аккуратно выводил красной краской ровные, стройные буквы и такие же ровные цифры. "Счетовод, счетовод, — подумал я, — какие расчеты тебе делать выпало".
— Семен Семенович Васильев, — сказал председатель. — Одна тысяча восемьсот девяносто второй — одна тысяча девятьсот сорок первый. Борис Иванович Васильев. Одна тысяча восемьсот девяносто девятый — одна тысяча девятьсот сорок четвертый. Семен Борисович Васильев. Одна тысяча девятьсот двадцать пятый — одна тысяча девятьсот сорок второй.
"Все Васильевы! — поразился я. — Одна семья, что ли?" Хотел спросить кого-нибудь, но не решился.
— Иван Петрович Васильев, — сказал председатель сдавленным, напряженным голосом. — Одна тысяча девятьсот шестой — одна тысяча девятьсот сорок первый.
Я посмотрел на Ваську. Он вдруг беспомощно обернулся к председателю. Никогда я не видел таким Ваську. Губы у него тряслись и банка с краской тоже.
— Терентий Иванович, — сказал он глухим голосом, — я… — Он мотнул головой, словно у него стоял комок в горле. — Пусть Николка! У него хороший почерк!
Председатель посмотрел в толпу:
— Коля! — сказал он. — Иди сюда!
Я не понял, что это зовут меня, но толпа передо мной расступилась, образуя тропку к холму. Кто-то подтолкнул меня сзади, и я, как на трибуну, поднялся на горку.
— Пиши! — сказал мне Васька, и я принял у него банку с кисточкой.
— Иван Петрович Васильев, — повторил председатель. — Одна тысяча девятьсот шестой — одна тысяча девятьсот сорок первый.
Я нагнулся к пирамидке и аккуратно вывел буквы. Я волновался, и рука у меня дрогнула. Я обернулся. На меня молчаливо смотрели люди.
Я повернулся к памятнику и поставил точку.
— Иван Дмитриевич Васильев…
Вдруг кто-то дико закричал. Я опять обернулся, оплеснув штанину красной краской. На земле, у подножия, лежала тетка с карими глазами, та, что жала на коленях. Она прижималась к дерну, обнимала его и плакала, плакала так отчаянно, что мне стало страшно. Я отыскал взглядом Ваську. Он сидел на холме, возле пыльных сапог председателя, обняв руками свои колени.
Я отыскал тетю Нюру.
Она не плакала. Она глядела сухими, воспаленными глазами на пирамиду и, казалось, ничего не видела.
Костер раскидывал в красной траве черные тени и громко хлопал прогоревшими сучьями.
Я содрогнулся. Первый раз в жизни я видел такое горе.
Горе не одного человека, не двоих, не одной семьи, а горе целой деревни.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Перед глазами плясал торопливый язык костра, бесконечно шуршало сено.
Я думал о памятнике, об убитых солдатах и о своем отце. Еще тогда, в городе, когда Васька рассказал, как погиб его отец, мне сделалось стыдно за то, что я счастливей моего приятеля. Сегодня я снова почувствовал это, но теперь я понял, что это не стыд. Я просто понял, что в час скорби других, такой скорби, которую я видел, твое счастье должно как бы отступить в тень, должно отодвинуться, стать в сторонку.