Когда Кьоу и Уайт прибыли на «Карлсефине» в Коралио, веселый зимний сезон был уже в полном разгаре. Ступив на берег, они услышали швейцарский оркестр. Деревенские девы, украсив светляками свои черные кудри, уже скользили по тропинкам, босые, с пугливыми взорами. Франты в белых полотняных костюмах, помахивая тросточками, уже начали свою вечернюю прогулку, столь опасную для женских сердец. Человеческое заполнило собою весь воздух: искусственные чары, кокетство, праздность, развлечения — созданный человеком смысл жизни.
В первые два-три дня по прибытии в Коралио Кьоу и его приятель занялись подготовкой почвы. Кьоу сопровождал художника во всех его прогулках по городу, познакомил его с маленьким кружком англичан и американцев и всеми возможными способами внушал окружающим, что приезжий — знаменитый художник
Желая нагляднее показать, что это действительно так, Кьоу наметил целую программу.
Приятели сняли комнату в отеле де лос Эстранхерос. Оба щеголяли в новых костюмах из девственно-чистой парусины, у обоих были американские соломенные шляпы и трости, очень экстравагантного вида и совершенно ненужные. Даже среди пышно-мундирных офицеров анчурийского воинства числилось не много таких caballeros — таких элегантных и непринужденных в обращении джентльменов, как Кьоу и его друг, великий американский художник сеньор Уайт.
Уайт поставил свой мольберт на берегу и сделал несколько ярких этюдов моря и гор. Туземцы образовали у него за спиной широкий и болтливый полукруг и следили за работой его кисти. Кьоу, никогда не пренебрегавший деталями, усвоил себе роль, которую и выдержал до самого конца: он друг великого художника, деловой человек на покое. Эмблемой его положения служил карманный фотоаппарат.
— Как признак дилетанта из высшего общества, — говорил он, — обладателя чистой совести и солидного счета в банке, аппарат забивает даже частную яхту. Человек ничего не делает, шатается по берегу и щелкает затвором, значит — он пользуется большим уважением в денежных кругах. Чуть только он кончает обирать своих ближних, он начинает снимать их. Кодак действует на людей больше, чем брильянтовая булавка в галстуке или титул.
Таким образом, Кьоу разгуливал по Коралио и снимал красивые виды и робких сеньорит, а Уайт парил в более высоких эмпиреях искусства.
Через две недели после их прибытия великий план начал осуществляться. К отелю подъехал один из адъютантов президента в великолепной четырехместной коляске. Президент хотел бы, чтобы сеньор Уайт побывал в Casa Morena с неофициальным визитом.
Кьоу крепко сжал трубку зубами.
— Десять тысяч, ни цента меньше, — сказал он художнику. — Помни свою цену. И, пожалуйста, золотом! Не давай им всучить тебе гнусные бумажки, которые считаются деньгами в здешних местах.
— Может быть, он зовет меня совсем не для этого, — сказал Уайт.
— Еще чего! — сказал Билли с великолепным апломбом. — Уж я знаю, что ему нужно. Ему нужно, чтобы знаменитый американский художник и флибустьер, ныне живущий в его презренной стране, написал его портрет. Собирайся же скорей!
Коляска отбыла вместе с художником. Кьоу шагал по комнате взад и вперед, выпускал из трубки огромные клубы дыма и ждал. Через час коляска снова остановилась у двери отеля, оставила Уайта и покатила прочь. Художник взбежал по лестнице, перескакивая через три ступеньки. Кьоу перестал курить и превратился в молчаливый вопросительный знак.
— Вышло! — крикнул Уайт. Его детское лицо пылало. — Билли, ты просто восторг. Да, ему нужен портрет. Я сейчас расскажу тебе все. Черт возьми! Этот диктатор молодчина! Диктатор до кончиков ногтей. Некая смесь из Юлия Цезаря, Люцифера и Чонси Депью, [17] написанных сепией. Вежливость и мрачность — его стиль. Комната, где он принял меня, площадью в десять акров и напоминает увеселительный пароход на Миссисипи — зеркала, позолота, белая краска. По-английски он говорит лучше, чем я. Зашел разговор о цене. Я сказал: десять тысяч. Я был уверен, что он позовет часовых, прикажет вывести меня и расстрелять. Но у него даже ресницы не дрогнули. Он только махнул своей каштановой ручкой и сказал небрежно: «Сколько скажете, столько и будет». Завтра я должен явиться к нему, и мы обсудим все детали портрета.
Кьоу повесил голову. Легко было прочитать на его помрачневшем лице сильнейшие угрызения совести.
— Я провалился, — сказал он печально. — Куда мне браться за такие большие дела? Мое дело продавать апельсины с тележки, для более сложных махинаций я не гожусь. Когда я сказал: десять тысяч, клянусь, я думал, что больше этот черномазый не даст, а теперь я вижу, что из него можно было с тем же успехом выжать все пятнадцать. Ах, Кэрри, отдай старого Кьоу в уютный и тихий сумасшедший дом, если еще хоть раз с ним случится подобное.
Летний дворец, Casa Morena, хотя и был одноэтажным зданием, отличался великолепным убранством. Он стоял на невысоком холме в обнесенном стеною роскошном тропическом саду на возвышенной окраине города. На следующий день коляска президента снова приехала за живописцем. Кьоу пошел прогуляться по берегу, где и он и его «коробка с картинками» уже стали обычным явлением. Когда он вернулся в гостиницу, Уайт сидел на балконе в шезлонге.
— Ну, — сказал Кьоу, — была ли у тебя беседа с его пустозвонством? Решили, какая мазня ему надобна?
Уайт вскочил с кресла и несколько раз прошелся взад и вперед по балкону. Потом он остановился и засмеялся самым удивительным образом. Он покраснел, и глаза у него блестели сердито и весело.
— Вот что, Билли, — сказал он резко. — Когда ты пришел ко мне в мастерскую и сказал, что тебе нужна картина, я думал, что тебе нужно, чтобы я намалевал где-нибудь на горном хребте объявление об овсянке или патентованном средстве для ращения волос. Так вот, по сравнению с тем, что мне предлагают теперь по твоей милости, это было бы самой возвышенной формой живописи. Я не могу написать эту картину, Билли. Отпусти меня домой. Дай я попробую рассказать тебе, чего хочет от меня этот варвар. У него все уже заранее обдумано, и есть даже готовый эскиз, сделанный им самим. Недурно рисует, ей-богу. Но, музы! послушай, какую чудовищную чепуху он заказывает. Он хочет, чтобы в центре картины был, конечно, он сам. Его нужно написать в виде Юпитера, который сидит на Олимпе, а под ногами у него облака. Справа от него стоит Джордж Вашингтон в полной парадной форме, положив ему руку на плечо. Ангел с распростертыми крыльями парит в высоте и возлагает на чело президента лавровый венок, точно он победитель на конкурсе красоток А на заднем плане должны быть пушки, а потом еще ангелы и солдаты. У того негодяя, который намалевал бы такую картину, не человечья, а собачья душа; единственный достойный удел для него — погрузиться в забвение даже без жестянки, прикрепленной к хвосту и напоминающей о нем своим дребезжанием.
Мелкие бусинки пота выступили у Кьоу на лбу. Такого оборота огрызок его синего карандаша не предусмотрел. До сих пор колеса его плана вертелись так гладко, что он чувствовал себя поистине польщенным. Он выволок на балкон еще одно кресло и снова усадил Уайта. Потом с напускным спокойствием закурил свою трубку.
— Ну, сынок, — сказал он нежно и в то же время очень серьезно, — давай поговорим, как художник с художником. У тебя свое искусство, у меня свое. Твое искусство — классическое: не дай бог нарисовать пивную вывеску или, скажем, олеографию «Старая мельница». А мое искусство — бизнес. Весь этот план — мой. Я разработал его, как дважды два. Малюй этого чудака-президента в виде короля Коля, [18] или в виде Венеры, или в виде пейзажа, или в виде фрески, или в виде букетика лилий, или на что бы он ни считал себя похожим, но малюй и получай монету. Ты не покинешь меня, Кэрри, теперь, когда игра началась. Подумай: десять тысяч.
— Об этом я не забываю, — сказал Уайт, — и это страшно мучает меня. Меня и самого подмывает втоптать в грязь все свои идеалы и опаскудить свою душу малеванием этой картины. Эти пять тысяч долларов означали для меня три года учения в Европе. Ради этого я бы, кажется, продал душу дьяволу.