Помню еще случай с одним банкиром, который мне позировал. Когда я выставил его портрет у себя в студии, кто-то из знакомых этого банкира пришел поглядеть на него. «Боже милостивый! — воскликнул этот знакомый. — Неужто у него в самом деле такое выражение лица?» Я заверил его, что все находят в этом портрете очень большое сходство с оригиналом. «Я как-то никогда не замечал такого выражения в его глазах, — сказал он. — Пожалуй, я заеду в банк и сниму со счета свои деньги». И он отправился в банк, но его денег там уже не оказалось, как, впрочем и самого банкира.
Прошло не так уж много времени, и я очутился на мели. Люди не хотели, чтобы портреты разоблачали низменные стороны их души. Они могли улыбаться и придавать своему лицу лживое выражение, но портреты этого делать не умели. Я перестал получать заказы, и мне пришлось бросить свою профессию. Некоторое время я пробовал работать художником в газете, потом литографом, но и там моя деятельность кончилась так же плачевно. Когда я перерисовывал чью-нибудь фотографию, в моем рисунке выявлялись те черты характера, которых не было видно на фотографии, но которые, как я понимаю, были присущи оригиналу. Заказчики, особенно женщины, поднимали вой, и я не мог долго удержаться ни на одной работе. Тогда в поисках утешения я начал преклонять свою усталую главу на грудь старушки выпивки, после чего довольно скоро очутился в очереди на ночлежку и научился творить устные легенды для подателей милостыни на базарах нищеты. Не утомил ли я тебя своей правдивой повестью, о калиф? Я могу, если угодно, переключиться на уолл-стритовскую трагедию, но там требуется пустить слезу, а я боюсь, что после такого обеда мне не удастся выдавить из глаз ни капли соленой влаги.
— О нет, нет! — взволнованно сказал Чалмерс. — Ваш рассказ очень заинтересовал меня. Все ли ваши портреты выявляли какое-нибудь отталкивающее свойство или были среди них и такие, которые выдерживали испытание, налагаемое вашей необычайной кистью?
— Были ли такие? Да, — сказал мистер Пальмер, — были, преимущественно портреты детей, но довольно много было и женских и немало мужских. Не все люди плохи, знаете ли. А хороший человек хорош и на портрете. Как я уже сказал, объяснить это я не берусь, просто рассказываю все как есть.
На письменном столе Чалмерса лежала фотография, которая прибыла к нему в тот день из чужих стран. Не прошло и десяти минут, как он уже усадил мистера Пальмера за работу: сделать с этой фотографии набросок пастелью. Через час художник поднялся со стула и устало потянулся.
— Готово, — сказал он, зевая. — Извините, что я так долго копался. Эта работа как-то увлекла меня. Ну и устал же я, черт побери! Прошлой ночью так и не попал в ночлежку. Ну, а теперь, о Повелитель Правоверных, мне, как я полагаю, пора и откланяться!
Чалмерс проводил гостя до двери и сунул несколько бумажек ему в руку.
— Что ж, я это приму, — сказал мистер Пальмер. — Без этого картина падения была бы неполной. Благодарю. И спасибо за превосходный обед. Сегодня я буду спать без задних ног, и мне приснится Багдад. Лишь бы наутро все это и вправду не оказалось сном. Прощайте, о калиф из калифов!
И снова Чалмерс принялся беспокойно мерить шагами свой ковер. Но при этом он старался, насколько позволяли размеры комнаты, держаться подальше от письменного стола, на котором лежал пастельный набросок. Раз-другой он сделал попытку приблизиться к столу, но у него не хватало духу. Он видел краем глаза что-то серовато-коричневое и золотистое, но страх воздвиг между ним и наброском стену, разрушить которую у него не было сил. Он опустился на стул и постарался взять себя в руки. Потом вскочил и позвонил Филлипсу.
— Где-то в этом доме живет молодой художник, — сказал он. — Некто мистер Рейнеман. Может быть, вам известно, какую он занимает квартиру?
— На самом верху, окнами на улицу, сэр, — ответствовал Филлипс.
— Ступайте к нему и спросите его, не будет ли он так добр спуститься ко мне на несколько минут.
Рейнеман пришел без промедления. Чалмерс представился.
— Мистер Рейнеман, — сказал он. — Вон там, на столе, лежит небольшой пастельный набросок. Вы очень меня обяжете, если выскажете о нем свое суждение — как о его живописных достоинствах, так и по поводу изображенного на нем лица.
Молодой художник подошел к столу и взял набросок. Чалмерс отвернулся и оперся о спинку кресла.
— Ну, а само лицо?.. Что вы скажете о нем… о той…
— Как произведение искусства это выше всяких похвал, — сказал художник. — Это работа мастера — рисунок красив, правдив, смел. Я даже несколько озадачен: за последние годы мне не доводилось видеть ни одного пастельного портрета, который мог бы стать вровень с этим.
— Ну а само лицо?.. Что вы скажете о нем… о той, с кого это писалось?
— Лицо? — повторил художник. — По-моему, это лицо ангела Господня. Могу ли я узнать, кто…
— Моя жена! — воскликнул Чалмерс. Он бросился к изумленному художнику, схватил его за руку и хлопнул по плечу. — Она сейчас путешествует по Европе. Возьмите этот набросок, приятель, и напишите с него лучший из всех портретов, какие вы когда-либо писали, а я уж постараюсь, чтобы вы не остались внакладе.
Из омара
Перевод Э. Бродерсон
Боб Баббит зарекся пить. На языке богемы это говорится так: «Он перешел на воду». Причина, по которой Боб внезапно стал враждебно относиться к «демоническому зелью» (так трезвенники называют виски), может представить интерес как для сторонников трезвости, так и для содержателей питейных заведений.
Для человека всегда есть надежда на исправление, если он в трезвом виде не хочет допустить или сознаться, что он когда-нибудь был пьян. Но если человек говорит, выражаясь прилично, «я вчера вечером здорово нализался», то остается только влить ему отрезвляющего лекарства в кофе и помолиться за его грешную душу.
Однажды вечером, идя домой, Баббит по дороге завернул в свой любимый бар на Бродвее. Там он всегда встречал двух или трех служащих городской конторы, с которыми он был знаком. Он пил с ними и болтал, а затем спешил домой, правда, иногда немного поздно, но всегда в отличном настроении. В этот вечер, войдя в бар, он услышал, как кто-то сказал: «Баббит вчера вечером был пьян как стелька!..»
Баббит подошел к стойке буфета и увидел в зеркале, что у него страшно бледное лицо. Первый раз он взглянул правде в глаза. Другие не замечали этого, а он сам об этом не думал. Он был пьяницей, но до настоящего времени он этого не знал. То, что он всегда считал приятным возбуждением, было на самом деле мерзким опьянением. Его воображаемое остроумие было только пьяной болтовней, его веселое настроение — пьяными выходками. Нет, он никогда больше не будет пить, никогда!
— Стакан содовой, — сказал он буфетчику.
Небольшое молчание наступило в группе его старых товарищей, которые ожидали, что он присоединится к ним.
— Что, зарекся, Боб? — с холодной вежливостью спросил один из них.
— Да, — сказал Баббит.
Один из компании снова принялся за прерванный рассказ, буфетчик без своей привычной улыбки дал сдачу, и Баббит вышел.
Баббит был женат… но это связано с очень интересной историей. Я вам сейчас ее расскажу.
Началась она в Селливанском округе, где берут начало так много рек и так много неприятностей. Стоял июль месяц. Джесси проводила лето в горах, и Боб, который только что кончил университет, увидел ее однажды на прогулке. А в сентябре они уже повенчались. Вам, конечно, этот роман может показаться в виде облатки — один глоток воды, и он проглочен.
Но это не совсем так. Это не все! Тут были еще июльские дни!
Пусть восклицательный знак вам все объяснит. Если вы интересуетесь подробностями, можете прочесть «Ромео и Джульетту».
Но я должен прибавить одно. Оба они сходили с ума по поэме «Рубайят» персидского поэта Омара. Они знали наизусть каждую строчку — не подряд, но выдергивая то из одной, то из другой строфы.