Однажды некий государственный деятель, одержав верх в столкновении и борьбе партий, настолько укрепил собственное господство, что благодаря силе своего красноречия добился изгнания талантливого соперника, которого он тайно поддерживал, предлагая ему деньги во время его ссылки и утешая его в несчастье. «Увы! — вскричал изгнанный государственный деятель.— С какой же печалью должен я оставить своих друзей в этом городе, когда даже враги столь великодушны!» Ему понравилась в данном случае добродетель, хотя бы и обнаруженная у врага, и мы также отдаем ей справедливую дань похвалы и одобрения и не отрекаемся от своих чувств, когда узнаем, что этот поступок произошел в Афинах около двух тысяч лет назад и что имена указанных людей были Эсхин и Демосфен.

Какое мне до этого дело? Существует несколько случаев, когда такой вопрос неуместен. И если бы он имел то всеобщее и непоколебимое влияние, которое ему приписывают, он сделал бы смешным каждое сочинение и почти каждый разговор, в которых была бы какая-либо похвала или порицание людей и манеры их поведения.

И это не более как слабая уловка, когда под воздействием названных фактов и аргументов ссылаются на то, что мы переносимся благодаря силе воображения в отдаленные века и страны и принимаем во внимание ту выгоду, которую мы получили бы от лиц с данным характером, если бы мы были их современниками и как-либо общались с ними. Невозможно представить, каким именно образом реальное чувство или аффект могут когда-либо возникнуть из известного воображаемого интереса, особенно когда еще сохраняется представление о нашем реальном интересе и таковой часто рассматривается как совершенно отличный от воображаемого, а иногда даже и как противоположный ему.

Человек, подведенный к краю пропасти, не может смотреть вниз без ужаса, и у него возникает чувство воображаемой опасности вопреки мнению и убеждению о реальной безопасности. Воображению здесь содействует присутствие объекта, вызывающего страх, однако этого недостаточно; кроме того, ему помогают также новизна и необычный вид объекта. Привычка вскоре примиряет нас с вершинами и пропастями и притупляет наши ложные и иллюзорные ужасы. Обратное наблюдается при оценке характеров и манеры поведения, и, чем больше мы привыкаем к точному критическому разбору морали, тем больше приобретаем тонкое чувство мельчайших различий между пороком и добродетелью. В самом деле, в повседневной жизни мы имеем так много поводов к тому, чтобы высказывать все виды нравственных- определений, что ни один объект указанного рода не может быть новым или необычным для нас, и опыту не могли бы противостоять никакие ложные взгляды и предубеждения, когда он столь всеобщ и известен. Поскольку в основном ассоциации идей формируются опытом, то невозможно, чтобы какая-либо ассоциация могла быть образована и сохранена, если она прямо противоречит данному принципу.

Полезность приятна и вызывает наше одобрение. Это действительный факт, подтверждаемый повседневным наблюдением. Но полезность в связи с чем? В связи с некоторым реальным интересом, конечно. Но с чьим же именно? Не только с нашим собственным, ибо наше одобрение часто простирается дальше. Это должен быть, следовательно, интерес тех, кому служат характер или поступок, вызывающий одобрение. А таковые, как мы можем заключить, не являются совершенно безразличными для нас, сколь бы далеко они от нас ни отстояли. Открыв этот принцип, мы найдем один из величайших источников нравственных различий.

ЧАСТЬ 2

Себялюбие является столь могущественным принципом человеческой природы и интерес каждого индивида в общем так тесно связан с интересом общества, что можно простить тех философов, которые воображали, будто всю нашу заботу об обществе можно рассматривать как результат заботы о нашем собственном счастье и самосохранении 32. Они все время наблюдали случаи проявления одобрения или порицания, удовлетворения или неудовлетворения по отношению к характерам и поступкам; они именовали объекты этих чувств добродетелями или пороками; они видели, что первые способствуют счастью человечества, а последние—его несчастью. Они спрашивали, можем ли мы испытывать чувство какой-то общей заботы об обществе или какого-то бескорыстного беспокойства по поводу благоденствия или бедствий других людей; они нашли, что проще рассматривать все эти чувства как модификации себялюбия; и они открыли по крайней мере кажущееся основание для этого единства принципа в том тесном переплетении интересов, которое столь явно наблюдается при рассмотрении общества (public) и каждого отдельного человека.

Но, несмотря на эту часто происходящую путаницу интересов, легко можно отыскать то, что философы, изучавшие природу, называли вслед за лордом Бэконом experimentum crucis, т. е. такой эксперимент, который указывает правильный способ [решения вопроса] при любом сомнении или двусмысленности. Мы обнаружили случаи, когда личный интерес отличается от общественного и даже противоречит последнему. Однако мы заметили, что нравственное чувство продолжает существовать, несмотря на такое разделение интересов. И всякий раз, когда имеет место ощутимое столкновение этих различных интересов, мы всегда находим ощутимое возрастание чувства—и более горячую привязанность к добродетели, и более сильное отвращение к пороку, или то, что мы в узком смысле слова называем благодарностью или мстительностью. Под влиянием этих случаев мы должны отказаться от теории, которая объясняет всякое нравственное чувство исходя из принципа себялюбия. Мы должны принять склонность (affection), имеющую в большей мере общественный характер, и признать, что интересы общества, даже сами по себе, не совсем безразличны для нас. Полезность есть только стремление к определенной цели, и было бы противоречием в терминах утверждать, что какое-либо явление нравится нам как средство достижения цели в том случае, когда сама цель никоим образом нас не затрагивает. Следовательно, если полезность является источником нравственного чувства и если ее не всегда рассматривают в отношении к самому себе, то отсюда следует, что каждое явление, которое способствует счастью общества, непосредственно зарекомендовывает себя как достойное нашего одобрения и благосклонности. Здесь налицо принцип, который в значительной мере объясняет происхождение морали. И зачем нам искать трудные для понимания и исходящие из чего-то далекого системы, когда мы встретили здесь такую ясную и естественную? 56

Трудно ли нам постигнуть силу человеколюбия и благожелательности или понять то, как сам вид счастья,

радости, процветания приносит удовольствие, а вид страдания, боли, печали вызывает тревогу? Лицо человека, говорит Гораций *, перенимает смех и слезы другого лица. Сделайте человека одиноким, и он потеряет всякую радость, кроме чувственной и спекулятивной. И это потому, что движения его сердца не сопровождаются соответствующими движениями у его ближних. Знаки печали и траура, хотя они и условны, вызывают у нас меланхолию. Естественные же симптомы — слезы, крики и стоны—всегда в состоянии вселить в нас сострадание и тревогу. И если нас столь живо затрагивают следствия несчастья, то можно ли полагать, что мы совершенно бесчувственны и безразличны к его причинам, когда перед нами предстает злонамеренный и коварный характер или когда налицо такое же поведение?

Предположим, мы входим в удобное, теплое, хорошо спланированное помещение. Мы непременно получаем удовольствие от самого его осмотра, ибо оно предоставляет нам приятные идеи удобства, покоя и удовольствия. Появляется гостеприимный, добродушный, отзывчивый хозяин, и его появление делает все еще более прекрасным. Нам трудно удержаться от приятных размышлений о том удовольствии, которое каждый из нас получает от общения с ним и его любезного отношения.