Единственное, быть может, что не получило тогда отражения в охапкинской мозаике, — это особая роль Николая Заболоцкого, уникальной литературной фигуры, стоявшей на границе «серебряного» и «бронзового» времени. Но это отдельный разговор.
Итак, поэты Бронзового века вернули культуре то, что было утрачено в декадансе, отвергнуто в футуризме и тщательно замаскировано в русской литературе советского периода, — вернули золото традиции, по-новому переосмысленной и отлитой в новом культурном сплаве.
Но вернёмся в 1990-е — к десятилетию переоценки ценностей. Само понятие «Бронзовый век» вызывало удивление, вопросы и какое-то подспудное неприятие. Интеллигенции не хотелось менять привычную систему координат, основанную на идее одной привилегированной эпохи. Кто-то воспринимал декадентские теософско-поэтические искания как школу эстетического вкуса. Кто-то призывал к культурной эмиграции в «подлинную» Россию.
В самом деле, использовать дух русского модерна как ultima thule — «последний предел», «крайний остров» — национальной культуры казалось очень соблазнительным. Это было удобное решение. Оно позволяло просто законсервировать разрыв, который когда-то провозгласили большевики, желая «сбросить Пушкина с корабля современности». Сам по себе этот разрыв не мог срастись и исчезнуть. Но мысль о его преодолении вытеснялась на задворки общественного сознания.
И сегодня с понятием «Бронзовый век» происходят удивительные метаморфозы. Оспаривать факт его следования за веком Серебряным никто не решается. Культур-менеджмент старательно делает вид, что сама эта ситуация его не касается. Нет эпохи — нет проблемы. О необходимости новой литературной хронологии и новых точек отсчёта для неё предпочитают громко молчать. Публике литературную современность подают как период «умной беллетристики» для городского среднего класса, которому некогда читать фундаментальные тексты, но хочется сохранить интеллектуальную форму.
Вызов времени не получает должной реакции. В основе этой принципиальной инертности лежит стремление сбросить груз исторической ответственности. Сбросить, не смущаясь неизбежным презрением потомков — «насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом».
Зато концепт Серебряного века — один из краеугольных камней российского постмодернизма. В контексте идеологии постсоветской России он — символ соединения гламура с «дореволюционностью» (что по большому счёту исключает овладение даже традицией самого модерна). Гештальт русского модерна, философских и эстетических исканий начала века — это то, на что в сознании состоятельной части российского общества завязаны представления о новой салонности, о стилизованных клубных пати и куртуазности — словом, о культуре не для всех.
Каждая вторая элитная школа выходного дня на Рублёвке или Новорижском шоссе непременно стилизована под «салоны начала века». Так уж устроено сознание новых русских, которые теперь называют себя «глобал рашинз». Для них классический ряд «фрукт — яблоко, планета — Земля, поэт — Пушкин» непременно имеет продолжение: «культура — Серебряный век». Назойливая кичевость нисколько не меняет ситуацию — напротив, облегчает усвоение культурных реалий ценой их оглупления и упрощения.
Мировоззрение Серебряного века удобно для обоснования элитаристской парадигмы, причём не только в искусстве. Возьмём для примера название лекции и брошюры Валерия Брюсова «Ключи тайн». Оно отражает элитарно-гностическую модель знания (кто-то обладает ключами). Традиционное же христианство, напротив, не элитарно, здесь традиция — общее достояние, знание — общедоступно, а всё, что есть тайна, — является тайной для всех без исключения.
Поэтов Бронзового века, если взглянуть на тексты того же О. Охапкина, избирает и призывает Господь. Но, например, арт-кафе, клубная культура, поэтические объединения — всё это организуется и «избирается» самой богемой, креаклами от культуры, буржуазией духа. А в этой среде знание не достояние или дар, но товар. Отсюда его нехватка у одних и избыток у других.
Всё это результат социально-политических установок и правил игры, диктуемых российским правящим классом. Поэтому культурный элитаризм очевидным образом сочетается с откровенной кастовостью в системе образования, которую проповедуют проводники «болонской системы».
Что впереди? Как водится в эпоху декаданса — ожидание нового варвара. Похоже, этот варвар теперь, как и в начале прошлого века, не заставит себя долго ждать. Но его черты будут куда более стёртыми и неприметными, чем у тогдашних Игоря Северянина, Владимира Маяковского, Велимира Хлебникова и Алексея Кручёных с его «дыр бул щыл».
Как в связи с вышесказанным не вспомнить один из центральных для ХХ века поэтических текстов, принадлежащий перу Константиноса Кавафиса?
Кавафис — одно из явлений европейской литературы, чем-то родственных нашему Бронзовому веку. Если выстроить единое направление, объединяющее на этом основании российские и «западные» явления, его следует назвать аксиомодерном. Кавафис — один из предтеч аксиомодерна в Европе, так же как в России — Николай Заболоцкий.
Но с тех пор, как стихотворение Кавафиса было написано, ситуация с гипотетическим нашествием варваров кардинально изменилась. Это нашествие перестало быть гипотетическим. Абстрактный «варвар» оброс плотью. Дело в том, что наблюдения за культурой постмодерна уже довольно давно обнаруживают феномен реверса. Это значит, что постмодерн не переходит в какую-то высшую гиперреальность, но, напротив, как бы сворачивается, откатывается назад, срывается в архаику. Социологи вовсю говорят о «техноязычестве», «новом пантеизме» и «новой дикости».