— Были дипломатические попытки?

— О да! Восточные народы — отцы дипломатии. Мирамбо стыдили, увещевали, предлагали ему подарки, но он не склонился к миру. Он объявил войну — войну до тех пор, пока арабы не сделаются его союзниками. В противном случае, он поклялся, будет воевать, пока хоть один араб останется в Унианиэмбо. Его ближайшая цель — свергнуть старика Мказаву, султана области Ваниамвеха, и сесть на его престол.

— Теперь я понимаю, в чем дело, — сказал Гент, — слоновая кость Уиджиджи и соседних ей Урунды, Карагвахи, Уганды уйдет из рук арабов, если Мирамбо не откроет старых прямых путей.

— Да, и арабы надеются окончить войну в две недели.

— Так, — сказал, помолчав, Гент. — Что же делать?

— Я решил присоединиться к арабам. Я надеюсь, что после поражения Мирамбо и его союзника, бандита Руго-Руго, можно будет пройти в Уиджиджи прямой дорогой. Я уверен в победе арабов. Теперь как вы смотрите на все это?

— Откровенно говоря, я еще не знаю, как поступить, — сказал Гент.

— А! Вот как! — Стэнли был неприятно удивлен. Он думал, что Гент немедленно согласится участвовать в экспедиции. — Но мне кажется, что вы один не сможете пробраться в Уиджиджи.

— Почему же нет? — рассеянно возразил Гент и, видя, как поразил американца его ответ, прибавил: — Я хочу сказать, что еще не обдумал хорошо положения. Я скажу вам о своем решении вечером.

Стэнли выразительно пожал плечами. Не имея оснований подозревать Гента в трусости, он отказывался объяснить его колебания чем-либо иным, как только таинственными причинами. Присутствие в лагере человека, ценного как спутника во всех отношениях, но действующего из побуждений мало выясненных, несколько раздражало Стэнли. Он подавил неудовольствие, решив вечером объясниться с Гентом, пока же предстояло съесть солидный обед, начало которого возвестил араб, появившись в дверях с поклоном:

— Милость Аллаха на вас, белые шейхи! Господин наш, Камисс бен-Абдуллах посылает вам ничтожное угощение и просит оказать ему честь кушать как можно больше.

Вслед за этим два запыхавшихся поваренка втащили тяжелое серебряное блюдо, окутанное облаками пара. На нем высилась куча риса, облитого бараньим жиром, перемешанного с миндалем, коринкой, виноградом и обложенного разрезанными лимонами. Потом принесли жареных цыплят, пироги с бараниной, сладкий душистый хлеб, апельсины, сливы, персики, мороженое, засахаренные мускатные орехи, изюм и финики.

Европейцы пообедали почти молча. После обеда Стэнли ушел осматривать Табору, а Гент развернул карту и погрузился в соображения.

Тогда ему стало ясно, что, даже рискуя поссориться со Стэнли, од все-таки не примет участия в арабской войне. Ему предстоял почти прямой путь, пренебрегать которым, рассчитывая на сомнительные последствия военной авантюры, не было никакого смысла. Правда, он рисковал, но не задерживался на неопределенное время, причем рисковал тоже, и пожалуй более, участвуя в военных планах. Эти планы могли создать для него ряд положений, не отвечающих ни его характеру, ни его методам действий. Кроме того, при известии о войне в Генте поднялось старое, властное чувство сопротивления обязательному: его двигателем было всегда увлечение, интерес личный; и с этой психологической меркой он менее всего годился стать вождем дикарей против дикарей ради их промышленных целей. Правда, цель войны для Стэнли была — открыть тот же прямой путь, к которому стремился Гент, но здесь было известное уклонение от цельности и чистоты первоначального замысла: найти Ливингстона, уклонение, противное душе Гейта. Он окончательно решил идти один, с Цаупере и «рейлем».

Он так много курил, продумывая все это, что Стэнли, постучав и войдя в его комнату, сказал:

— Надеюсь, волны табачного дыма смоют наши противоречия, если они действительно существуют.

— Нет, — возразил Гент, — но сядем у этого окна. Какие крупные звезды! Кажется, что они греют издалека.

Окно было раскрыто; москиты, привлеченные светом лампы, монотонно гудели. Тропическая ночь, полная сказочной тишины и кроткой власти аромата цветущих деревьев, поднимала чувства, спящие днем; величие, нега, мрак действовали, как музыка.

— Мистер Стэнли, — заговорил Гейт, — я пойду один с Цаупере через Мфуту к реке Магалазари. На северо-запад отсюда, по ближайшему направлению к этой реке, мне понадобится сделать всего лишь верст шестьдесят. Там я найду пирогу и спущусь вниз по течению — это с небольшим триста верст — прямо в Уиджиджи. Так я обдумал все.

— Прекрасно, — медленно сказал Стэнли, — значит, наши дороги разошлись. Я думал, что мы будем вместе до конца путешествия.

— Ваш сухой тон несправедлив, Стэнли! Я далеко не чужд товарищеской связи, но не все то, что общепринято в хорошем смысле, годится для таких людей, как я и вы. По совести говоря, мое участие в войне не будет, конечно иметь решающего значения. У арабов три тысячи воинов, и у вас в пяти караванах около ста, Между тем при благоприятных обстоятельствах я смогу пробраться в Уиджиджи самое большее через две недели. Согласитесь, что не трусость заставляет меня идти вперед по стране, занятой неприятелем.

— Нет. Но что же? Скажите.

— Что?..

Гент встал в сильном волнении. Он видел, что вынужден объяснить Стэнли свои истинные намерения, но ему было неловко поразить отважного человека замыслом, размах которого оставлял по значительности своей далеко позади самые смелые мечты этого рода. Он не думал, что вызовет ненависть, но чувствовал, как больно отзовется все это во властной душе Стэнли.

Однако иначе нельзя было поступить, не вызвав взаимного, может быть враждебного, охлаждения. Гент не хотел высказываться. Подумав еще, он решил выставить аргумент достаточно сильный, практического характера:

— Вам, вероятно, известно, что здешняя война не имеет, в сущности, ни тыла, ни фронта. Противники кружатся, забегают сзади и спереди. Допустим, что мы не разбили, а пробили войсковую линию этого Мирамбо. Он снова соберется в лесах и будет преследовать нас по пятам на пути к Уиджиджи. Еще вопрос, как будут вести себя арабы.

— Этого, откровенно говоря, и я не знаю. Мне, во всяком случае, поздно отступать. Я дал слово и сдержу его, не уронив чести американского флага.

Напряженно думая, Гент нашел выход:

— Я пойду с вами пока до Мфуто и вообще до выяснения положения. Под этим горячим солнцем страсти закипают быстро; нет сомнения, что после одного-двух сражений выяснится судьба войны. Если Мирамбо побьет арабов, я двинусь дальше с Цаупере к реке Магалазари и спущусь в Уиджиджи. Если арабы побьют Мирамбо — отправлюсь с вами.

— Хорошо, и я очень рад. — Стэнли пожал руку Генту. — Было бы неприятно, если бы люди увидели, что перед походом один белый уходит. Однако…

— Что?..

— Если вы отправитесь по Магалазари, вы первый найдете Ливингстона.

— Я хотел бы сотым найти его, если так было бы полезнее Ливингстону.

— Вы, кажется, лишены честолюбия?

— Я не понимаю этого слова.

— Ваше счастье.

Они поговорили еще несколько минут о делах шайки Мирамбо, и Стэнли ушел. Гент прошелся по комнате.

Он думал: «Неприятно засорять сознание явлениями, чуждыми душе. Что мне до Мирамбо? Что ему до меня? Тем не менее придется пускать пули в его соратников, и на всю жизнь останется воспоминание о варварской, опереточной войне, в которой ты принимал участие без страсти, без увлечения, с огромным насилием над собой, зевая и морщась».

XI. Покушение на убийство

Гент немного ошибся в счете войска: арабы выставили две тысячи пятьсот человек, а Стэнли собрал пятьдесят. Надо сказать, что ко времени прибытия в Табору убыль людей была вообще чувствительна. Часть умерла от лихорадки и оспы, несколько человек бежало дорогой; нужно было оставить охрану Ливингстонова каравана, снаряженного консулом Кирком и наконец прибывшего.

Негры выступали, стреляя в воздух, прыгая и беснуясь. Присутствие белых людей казалось им достаточной гарантией успешного исхода войны. Впрочем, может быть, воодушевление их в еще большей степени поддерживалось счастливым отсутствием воображения, неспособностью детей природы заглядывать вперед. Как бы то ни было, отряд выступил эффектно. Стэнли дал солдатам по куску красной материи, употребленной ими на плащи, развевавшиеся весьма внушительно, и если бы не обычная ноша пагасисов — тюки, то они, с ружьями и секирами, вполне могли быть названы стройным отрядом. Самолюбование и торжественность скоро перешли в обычные негритянские ужимки и прыжки.