Неуклюжие в жизни и ловкие, отчаянные на помосте, они по-хозяйски разгуливали за кулисами, знали всех тренеров и судей, хлопали друг друга по голым сырым загривкам и снисходительно ухмылялись. На разминке их мгновенно окатывал пот. Мокрые, взъерошенные, они грузно перекатывались по залу, лязгали дисками, набирая веса, оглушая всех басами. Я был худ вышколенностью молодых мышц и тонок. Но я знал: никто из этих атлетов не выстоит против меня.

Я выиграл этот чемпионат, потому что отверг рутину тренировок. Я верил в разумную силу, презирал результат, добытый уродливостью чрезмерного собственного веса. Простые понятия вдруг подвели меня тогда к осознанию первых наивных закономерностей силы. Тренировочные нагрузки определяли интенсивность и объем. Интенсивность нагрузки означала напряженность тренировочной работы и степень ее концентрации во времени. Объем и интенсивность нагрузок были неотделимы друг от друга.

Первый примитивный анализ их взаимоотношений и принес мне успех. После полуторалетнего экспериментирования стало ясно, что одновременное увеличение интенсивности и объема может происходить лишь до известного предела. Последующее увеличение объема неизбежно задерживает прирост интенсивности, а затем и снижает. Увеличение же объема нагрузок связано с длительными физиологическими и морфологическими изменениями в организме. Тренировка на определенных объемах создает фундамент для наращивания силы. Чем значительней объем, тем больше времени надо для его освоения. Конечно, одновременно растут и силовые показатели, но весьма незначительно. Повышение же интенсивности нагрузок обеспечивает быстрый захват новых результатов. Но интенсивность сама по себе не обеспечивает глубоких приспособительных реакций. Поэтому тренировочный результат быстро теряется, если его не поддерживать активной силовой работой.

Это были первые робкие попытки осмыслить тренировку. Но даже они придали моим выступлениям стабильный характер. Я выступал без срывов, постоянно обновляя результат. Тогда-то в душе Жаркова и затаилась зависть…

И все же газеты после моего первого чемпионата мира сошлись на том, что я «переходная фигура». После Торнтона ждали настоящего хозяина помоста, который должен был поражать и воображение! Я, как, впрочем, Ростоу, никак не годился для роли «чуда». Я нарушал традицию. Я был самозванцем среди сильнейших…

Я получал в наследство рекорды, но не славу великого Торнтона. Это было тяжелое наследство.

– Знакомься, милейший, – говорит Цорн. – Гуго Хенриксон – сын каменщика и прядильщицы. Ежели исчислять собачий век четырнадцатью годами, то его возраст – три собачьих века. Однако он не утратил способности к юмору. Погоди, убедишься…

Гуго Хенриксон держится как атлеты и люди, которые намеренно разрабатывают связки. В движениях пластичность и законченность. Я-то знаю, истинная легкость приходит от силы.

Пожимаем друг другу руки. На меня смотрят внимательные черные глаза.

– Твой тренер поступил дурно, – говорит Цорн. – В Оулу испортил мне вечер. Но, словами Шекспира, все пропало, кроме ужина. Правда, еще не время ужина. Однако где водка? Именно этого продукта недостает. Гуго, отметим твое увольнение! Прольем крокодиловы слезы, дитя солнца… Сегодня я показал Гуго на дверь.

– Стихов будет меньше, но работа найдется, – переводит Цорн за Хенриксоном. – Гуго говорит, будто написал у меня кое-что. – Цорн прищелкивает пальцем: «Видишь, случается, и меня хвалят. А в общем, меньше обращай внимания на слова этого престарелого юноши…»

Хенриксон сбрасывает плащ. Цорн ставит в угол свой зонт, заботливо расчесывает волосы. Он, как всегда, щегольски подтянут.

Я достаю из чемодана бутылку «Столичной», Открываю банку сардин, выкладываю галеты. Цорн уже привык заменять вилку галетиной.

«Скроен атлетически. – Я украдкой разглядываю Хенриксона. – Он, пожалуй, работал бы в полусреднем против Мунтерса или Семена Карева. В этих весовых категориях у природы особенно качественный материал».

– Тренируетесь? – спрашиваю я Хенриксона.

Цорн переводит.

– Я? – голос у Хенриксона с сипотцой. – В спорте меня увлекает ритм. Спорт весь из ритмов. Сила ритмична, как смена дня и ночи, как все, что природно.

– Твой тренер из тех, кому фуражка гораздо больше к лицу. – Цорн усаживается за стол. – Привык командовать. – Он зол на Поречьева.

– Поречьев знает свое дело, – говорю я. – Ради рекорда и победы готов перекачать свою кровь в меня и «железо». Он помешан на любом моем выступлении. Ему все мешают, кроме меня.

Цорн переводит. Хенриксон, опустив руки на подлокотники, слушает. У него бледное худое лицо, но лоб слеплен крупно.

– …Поречьев из одержимых, Максим, – продолжаю я. – Для Поречьева ты случайный человек, а я – вся жизнь. Во мне та сила, которую воспитывают десятилетием… Не пьете? – спрашиваю у Хенриксона. – Или у вас завтра тоже соревнования?

– Нет, благодарю, – Хенриксон усмехается. – Всякий раз, когда выпью, я вижу себя со стороны. Зрелище не из приятных.

– Сейчас узнаю о ваших тренировках, – говорю я и ощупываю его руки, плечи. Мне тоже достаточно прикосновений, чтобы прочесть мышцы.

Хенриксон весь из наработанных мышц. И они в тонусе недавних напряжений.

– В спорте вы не новичок, – говорю я.

– Бред! – Цорн наливает стакан. – Гуго и спорт? Бред! – Цорн выпивает водку.

Хенриксон составляет стулья к стене, сбрасывает пиджак. Наклоняется, разминая мышцы. Вытягивает руки и резко с запасом крутит сальто. Одно за другим – серию отличных прыжков.

– Дабы подтвердить правоту знатока, – Хенриксон вытирает лоб, поворачивается к Цорну:

– Мой секрет, Макс.

– Обалдеть можно! – бормочет Цорн.

Мне чудится, будто я встречал Хенриксона. Да, я, несомненно, видел его. Конечно, видел, но где, когда? Вот уж действительно наваждение!

– Кто такой поэт? – говорит со вздохом Цорн. – Циркач, который не только свои интимные переживания делает достоянием всех, но и развлекает бедных обывателей трюкачеством. Публичная профессия!

Хенриксон похлопывает Цорна по плечу.

– Как же ты мне надоел! – ворчит Цорн и снова наливает водку.

Хенриксон в черном свитере. У него тонкие, но мускулистые руки. Он совсем не закован мускулами. Мне всегда по душе спортивная раскованность движении.

– Много слышал о вас, – говорит Хенриксон. Цорн переводит за ним, потом достает из портфеля книгу. Говорит Хенриксону:

– Исследование по органической химии. Уж это ты не читал.

У Цорна актерская дикция. Говорит, не съедая окончаний. И «р» у него чистое, раскатистое, не глухое.

– А как тебе Билл Хэзлак? – Цорн вытаскивает из кармана томик в сафьяновом переплете.

– В этом жанре мне по душе другие авторы.

– Ну и читай их! – Цорн раздраженно засовывает книги в портфель. – Слава богу, Хэзлак писал не для таких! Не нравится – не читай! Писатель обращается к тому, кому понятен. Если угодно, он обращается к своим сообщникам. К тем, кому нужен. К тем, кто нуждается в нем. Зачем это стремление унизить то, что непонятно и не в твоем характере?..

– Лучше выпей, – говорит Хенриксон. – Остуди свой пыл, чернокнижник.

– Еще совестлив, – кивает на Хенриксона Цорн. – А есть и такие, которые не гнушаются марать все, что нe в их вкусе. Они, как политики, полагают, будто истина только у них. Разве новому для утверждения обязательно презирать или пачкать старое? Новое должно утверждать себя качеством, мощью, совершенством. В ценностях старого гармонии нового.

У Хенриксона выразительный рот. В нем оттенки всех чувств. Смена всех чувств.

Цорн делает большой глоток водки. Бормочет:

– Словами дражайшего поэта: принимаю ликерный душ!

– Водочный душ, – замечаю я.

Мерно перескакивает секундная стрелка на моих часах. Время! Скоро мое время! Рекорд ждет… Цорн поворачивается ко мне и читает:

– И выцвели цветков соблазны и названья… – Он читает с иронией. Потом пускается в спор с Хенриксоном.