В тот вечер мадам Масперо постучала ко мне и попросила выйти в холл. Я набросил пиджак и вышел.

Мадам Масперо сидела за столом, прямая в стане, руки на коленях, губы сухо поджаты, кукольно-маленькая, но изящная, со вкусом одетая. Она некоторое время молча смотрела на меня. Потом положила передо мной связку ключей.

– От нашего подъезда, от дверей пансионата… – показывала она ключи. – Приходите и уходите, когда вам будет угодно. В Париже грешно жить против своих желаний. – Она раздвинула уголки губ в улыбке. – Чувства нельзя наказывать…

Август здесь уже по-осеннему подсушил травы, черно захолодил озера и загустил синеву неба. И в этом прозрачном воздухе солнце было неяркого соломенного цвета. В затишье- у стога сена, в распадке между холмами или в лесной чащобе – оно согревало приятно и дремотно.

С севера уже задували ветры. И когда потный, мокрый до нитки, я возвращался с болот, чувствовал студеность ветра. Я нарочно шел открытыми местами, чтобы слышать этот ветер всем телом. К горизонту, синея, уходили леса. Березы светло выделялись на мрачноватом фоне елей и сосен: Низины желтели мхами и осокой.

Я сбил ноги, но, кроме случайных холостых птиц, ничего не видел. Эти птицы не выдерживали поиска моей лягавой и поднимались за пределами выстрела. Дни напролет я бродил в болотах и мелколесье заброшенных покосов. Охоты не было.

Я пригоршнями собирал клюкву. Пес жарко дышал мне в лицо, распаленный, в хлопьях пены. Чужими глазами смотрел на меня, одурманенный запахами. Я ловил в ладонь бархатную морду. Покалывала бородка. Пес изворачивался, взлаивал, зазывая в путь.

Мы нашли ночевки вяхирей – группу сосен по склону холма. И несколько вечеров я встречал там птиц. И у нас каждый день была похлебка из нежного разваристого мяса. Однако тетерева, глухаря в тайге не оказалось. Возможно, здесь на бывших деревенских покосах и глухих мертвых болотах эту красную птицу тревожили соболь, куница и рысь Я готов был этому поверить. Однажды рысь увязалась за подводой, на которой я возвращался в деревню. Каждое утро на этой подводе возили с фермы молоко. Я взял лягаша в телегу – у него прибаливала задняя лапа.

Заметал боковой ветерок, и рысь не прихватывала запаха псины. По словам возницы, она частенько провожала подводу. Я бы этому не поверил, если бы сам не увидел. Я едва не задушил пса. Он рвался, хрипел. Но мне очень хотелось рассмотреть эту длиннолапую кошку. Вместе с хвостом в ней было около метра. Я поразился тяжести и размеру передних лап. Думаю, что редкая собака может взять такую кошку один на один. Морда у рыси была плоская, будто стесанная, с пышнейшими баками. Грудь и спина – рыжевато-серые без каких бы то ни было пятен или полос.

И вся тайга, и поля, и деревеньки, что жались к единственной разбитой дороге, были пронизаны прозрачным воздухом. И солнце, и леса, и высокие озера у горизонта- все плыло в этом неторопливом исходе прозрачного студеного воздуха.

Я решил забраться поглубже в тайгу и нанял проводника. Мы день брели болотами, местами по колено в ржавой воде. Брели к бору, где, по рассказам стариков, в изобилии плодились глухарь и тетерев. Проводник – белобрысый коренастый малый, окающий по-вологодски, – после шести часов ходьбы зачастил на деревья повыше, подолгу оглядывая окрестности. Я сообразил, что мы заблудились.

Назад мы выбрались по вешкам, которые я втыкал там, где не было болот и следы наши терялись. Когда мы, наконец, выбрались на первый, самый дальний покос, сил идти не было. Мы скинули рюкзаки и повалились на землю.

За два дня до отъезда я пошел к озеру в надежде пострелять уток. Вдоль дороги холмились поля сжатой ржи. Впереди, если встать спиной к тайге, километрах в четырех, а может быть, немного и сверх того, залегало клюквенное болото. Слева к нему прижимался обширный остров леса с просторными порубками. Этот лес, болото и поля обрезала цепь озер. Белую матовую гладь озер я видел из деревни.

На всякий случай я решил пошарить и по этому болоту, хотя из-за близости к полям и ограниченности его открытыми местами там, по словам местных, птица отродясь не водилась…

Я заглядываюсь на небо густой прохладной синевы. Идти приятно. Холм полого спускается к болоту. Пес трусит впереди, чутко поводя мордой на шорохи. Ветер встречный, и это кстати: не надобно делать крюк, чтобы вывести пса против ветра.

Он подбегает, тычется мордой в руку.

– Потерпи, – ворчу я, – будет дело. Еще намытаримся.

Пес отжимает уши к затылку и нервно, со стоном позевывает.

– Ступай, ступай, опять меня перемазал. Вперед!

На охоте пес залинял. Я облеплен шерстью. Этот бродяга любит на привале прижаться и положить голову мне на колени. Мы с ним давнишние знакомые.

Подаю свисток. Пес, осаживаясь, заворачивает ко мне. Я кричу: «Это что?! Кто обязан выдерживать расстояние?! Почему уходишь?! Семьдесят шагов – и ни шагу дальше! Сколько повторять?! Вперед!»

Пес выказывает свое усердие. «Челночит» старательно, ходко. Разбаловал его хозяин. Пес норовит уйти, помышковать. Глаз нужен за этим кобелем: здоров и неутомим и упрям сверх меры.

– Куда?! Куда?! – кричу я уже больше для острастки. – Держать дистанцию! Ах ты, шельма!

Пес понимает и, выдерживая расстояние, опасливо поглядывает на меня. Я не спускаю ему вольностей, зол и строг с ним на охоте. Гладкие валуны, обросшие сорной травой, метят луг. Шелестит трава под ветром.

Озера стягиваются в полоску и с каждым шагом проваливаются за гряду леса. Я у самой подошвы холма. Убогие деревца сменяют кряжистые сосны. Кочки опутывает длинная белесая трава. Кочки почти до пояса, и я обхожу их. Эту траву в деревне прозывают «бабьим волосом», а бекасов, которых немало в канавках за скотным двором, – совсем неприличным словом. В нем все презрение таежных добытчиков к крохотной и быстрой птице, вытравливаемой городскими охотниками.

Кочки мельчают и почти вовсе опадают на толстом ковре болотных трав. Трава пахуча, чиста и нетронута. Желтятся цветы лютиков и лапчатки. Я видел много трясунок, но такие длинные и развесистые с семенными сумочками, похожими на развешенные сердечки, встречаются впервые.

Здесь, в низине, ветер весьма умеренный – самый подходящий для работы лягавой. Но надежды на охоту почти нет, и я иду расслабленно, не спеша. Стебли клюквы, сплетаясь, устилают болото. Заросли ее такие зеленые, словно теперь не август, а май. В пазухах ломких листьев серебристые бусинки влаги.

Здесь нет топей. Болота, которые засасывают скотину, на многие километры отгорожены даже по таежной крепи. Изгородь нехитра. От дерева к дереву приколочены стволы молодых осин или берез. А это болото доступно со всех сторон и все же нетоптано. Его прозывают «гадюшником». Третьего дня там, где я сейчас проходил, около сосен пала жеребая кобыла. Паслась в табуне вроде бы далеко от болота, а хватились вечером и нашли у сосен закоченелой, поклеванной. Гадюка ужалила в губу. По рассказам деревенских, морда у кобылы стала с мешок овса, язык посинел и вывалился.

Останавливаюсь, переламываю ружье, закладываю патроны. Пес озирается на щелчок.

– Ищи! – командую я.

Ружье увесистое, садочное. Для ходовой охоты малопригодное, но я привык к нему и не заменю никаким другим. К тому же стреляю я тяжелыми зарядами. И все оттого, что воспитан утиной охотой, да и по сию пору предпочитаю ее всем прочим. Но и в этой потехе ценю по-настоящему лишь охоту в осенний перелет. Не поднимается у меня рука бить сидячую птицу весной: птица доверчива и сама валит под выстрел. А в перелет утка сыта, сторожка и крепка на дробь. Стрельба влет по матерой стремительной птице, уже пуганой, наученной, – истинное наслаждение. Оттого и предпочитаю садочное ружье. А сменил бы я его лишь на одно в целом свете – ружье своего отца. Ружье штучной работы марки «льюис». Надо пострелять из него, чтобы оценить. И совершенно справедливо за этой маркой репутация непревзойденного дробового ружья. И платят за редкие экземпляры его суммы баснословные, превышающие стоимость хорошего автомобиля. Но давно нет этого ружья в нашей семье, как нет и моего отца…