Вечно озабоченный, энергически-хлопотливый, он и вправду веселостью не отличался, почти всегда глядел пасмурно. А уж после прямого объяснения с Нечаевым и вовсе ходил мрачным. К тому же и мелькала теперь, нет-нет да и мелькала ему фигурка Нечаева – среди черных деревьев, близ грота, и этот промельк замолаживал душу тревогой. А сейчас вот безо всякой причины как-то очень легко было, беспечно и радостно. Впрочем, весело подумал Иван, это кто во субботу смеется, тот в воскресенье плачет, а нынче – пятница.

И верно, курбетец был, нечаевский курбетец. Однако не совсем тот, который предположил Иван Иванов, улыбаясь Гаврилычу.

Прыжов понимал, что корень-то не в одном лишь благорасположении к нему, Прыжову, этого обреченного Ванечки Иванова. То-онкую методу применил Сергей Геннадьич, претонкую методу, да.

Когда на Мещанской, в мезонине Успенских, всё обсуждали, Прыжов головою затряс, руками всплеснул: «Только не я! Только не я!» А Нечаев будто кляп ему в глотку: «И вы!» Прыжов, как за соломинку ухватился, отчаянно: «Слабый я, да и впотьмах ничего не вижу…» А Нечаев: «На руках понесем!»

Потом брел Иван Гаврилович домой, в Протопоповский, размышлял: суть-то, смысл-то, чтобы скопом, как мужики на конокрада, чтоб, значит, круговая порука, один за всех, все за одного, прочность нужна, крепче кровушки скрепы нету. Вот Сергей Геннадиевич и не ослабил приструнку, не отпустил. Да ведь он и сам, от Бакунина с Огаревым полномочный, он и сам не отстранился, не умыл руки. Стало быть, и ты, Гаврилыч, не виляй, не спотыкайся.

Но сейчас Прыжов не смел глаз поднять, до слез жалел несчастного студента, а вместе и ужасался, как бы с языка не сорвалось: «Прости, Ванечка, вымучил он меня, выдавил…»

Часы настенные ёкали, ёкали, истекало время.

И Прыжов, бурно задышав, очки снимая и жмурясь, стал говорить то, что велено было Нечаевым. Там, знаете ли, говорил Прыжов, ну, в парке, в лесу-то, там, в гроте этом, там, Ваня, клад, настоящий клад – типографские литеры, шрифт, целая наборня… В ящиках, в мешках ли, он, Прыжов, не знает, а знает только, что силенок маловато, верных людей маловато, чтобы, знаете ли, клад этот извлечь на пользу «Народной расправе».

Иван удивился: всё, кажись, насквозь в Петровском, а про тайник и не слыхивал… Эге, вот для чего тогда, утром-то, Нечаев в парке был… Волнение, косноязычие старика Прыжова Иван Иванов по-своему понял – очень, видать, сомневались, пособит ли он в таком конспиративном деле, пособит ли после разрыва с Нечаевым.

– Плохо же вы обо мне думаете, – сказал он весело, надел свои новые замечательные калоши, потопал, кивнул: каково снаряжение, а? Повязал шею красным шарфом, пальто надел, пихнул в карман папиросницу. И вопросительно глянул на Ивана Гавриловича. Тот, уронив голову, елозил ладонью по столу.

– Идемте, – весело сказал Иван.

Прыжов зашаркал, как на выносе.

* * *

Неподалеку от деревянных, всегда распахнутых ворот, за которыми лес начинался, вприслон к дереву стоял Алеша Кузнецов. Нечаев послал его перенять Гаврилыча с Ивановым. А зачем? Какая надобность? Иван дорогу с завязанными глазами найдет.

И тут тоже курбет был, тонкий расчет.

Алеша Кузнецов сострадал Ивану. Но нет, отрешись от дружеских привязанностей, прими муку и выдержи – будешь практическим революционером.

Вприслон к дереву стоял Алеша Кузнецов.

Донесся колокол, как теплое веяние – привиделась эта церковь рядышком с академией, старая церковь, парапеты ее и рельефы, освещенные полночной луною.

Минут пять спустя шли они уже втроем, Кузнецов первым, как и велел Сергей Геннадиевич. Гуськом шли, Иван Гаврилович приотстал, и тут прожгло Алешу Кузнецова: одно только слово – «беги!», одно слово… А Иван усмехнулся:

– Эх ты, Сусанин! Смотри-ка, сбился. Давай-ка я.

И пошел первым.

Кричали над гротом черные вороны. Пахло в гроте прелью.

– Кто там? – вскинулся Нечаев, ухватив за руку Успенского.

– Я, – ответил Иван Иванов и шагнул в темень.

* * *

Объяснить затрудняюсь, выйдет сентиментально. Затрудняюсь объяснить, а бывает, что тебя так и просквозит жалостью к давным-давно сгинувшему человеку, к безвестной могиле, забвению и одиночеству.

Приступ такого чувства я время от времени испытывал при мысли об Иване Иванове. Минувшим сентябрем, проснувшись на рассвете, когда каким-то детским, школьным слухом ловишь быстролетный шум первого трамвая, я решил съездить в бывшее село Владыкино, от нашей Соломенной сторожки недальнее.

День выдался скромный, серый, без дождя, без ветра. От плотины дорога идет теперь унылой улицей с анонимными железобетонными громадами. А дальше, за Дмитровским шоссе, за станцией, виднеется на взгорке церковь Рождества Богородицы.

На здешнем погосте погребали тех, кто помирал не только во Владыкине, но и в нашей округе, то есть в Петровском-Разумовском и на Выселках. Но могилы Ивана Иванова я не нашел, потому что и погоста не нашел: все упразднили, срыли, заровняли.

Из храма доносилось пение. Был день усекновения главы Иоанна Предтечи. Иоанн обличал Ирода, Ирод казнил Иоанна.

II

Дочь Герцена, недавно осиротев, жила в Женеве, у Огарева. Эмигрантская публика то и дело наведывалась к Огареву, и потому Наталья Александровна – по-домашнему и в дружеском кругу Тата – ничуть не удивилась, когда горничная доложила, что ее «спрашивает какой-то русский».

Рослый, плотный, большелобый человек поклонился, блеснув очками, сказал, улыбаясь:

– А вы, вероятно, меня не узнаёте.

– Отчего ж не узнаю, – ответила Тата, перенимая его непринужденный тон. – Как же это я вас не узнаю, – повторила она, напрягая память. – Я видела вас в Лондоне, у отца.

– Я в Лондоне отродясь не бывал, – рассмеялся гость. – А вот в Ницце…

– О! Вы – giovanotto!1 – воскликнула она. – А я и вправду вас не узнала.

– Что и говорить, два с лишним годика отшумело.

* * *

Два с лишним года? Он отправился в Ниццу. Стало быть, в шестьдесят седьмом.

Башмаки были разбиты, одежонка потрепана; пришел пешком, издалека пришел, это было видно. Смахивал на бродягу.

– Э, giovanotto, на ночлег не рассчитывай! – трактирщица энергично махнула рукой, громадная грудь колыхнулась.

«Не рассчитывай, – вяло подумал пришелец. – Дурачье, ведь я для вас же, а вы не понимаете…» Он опустился на стул и сидел неподвижно, положив руки на грубый дощатый стол. Пряные запахи били в ноздри, одуреть можно. Мальчишка-половой подал спагетти. Герман мгновенно опустошил тарелку и будто жернов повесил на шею – так и наклонило в сон.

В трактире, в низкой зале, освещенной висячей лампой, кипела словесная битва: противники Гарибальди наступали, защитники – пятились. Те и другие бурно жестикулировали. А Герман, борясь с тяжелой сонливостью, смутно решал, вступаться ль за поверженного льва или, благоразумия ради, помалкивать…

Когда Каракозова после выстрела в царя схватили, Каракозов крикнул: «Дурачье, ведь для вас же…» А когда государь спросил: «Почему ты стрелял в меня?» – ответил: «Потому что ты обещал народу землю, да не дал».

Герман в заговоре не участвовал, пальбу в царя панацеей не считал, но это «для вас» и это «не дал землю» служило и ему, Лопатину, отправной точкой. Каракозовцем он не был, однако был с ними близок. Сидел он в Невской куртине Петропавловской крепости.

После тюрьмы написал диссертацию. Ее признали превосходной. Автора объявили кандидатом университета. Он мог остаться при кафедре физико-математического отделения. А мог, перепрыгнув четыре ступеньки табели о рангах, начинать службу чином коллежского секретаря. Фонарь естествознания горел приманчиво ярко. Департаменты Лопатина не прельщали. Он отверг обе дороги, выбрал третью: «за вас».

Гибель заговорщиков оглушила и радикалов, и либералов. Страх захлопывал двери и запечатывал рты. Было душно, стыдно и как-то неопрятно, словно в грязном исподнем.

вернуться

1

Парень, малый (итал.)