Я понял, что натворил, только когда услышал Лизин всхлип. Я бы остановился раньше, если бы только знал!

Так, по крайней мере, я себя убеждал. Зачем вообще я это начал? Хотел посмотреть, значу ли я что-нибудь для нее? Если я могу заставить ее плакать, то могу и рассмешить. Или я проверял, могу ли я причинить ей боль — прежде чем дать ей шанс причинить ее мне?

Я не знал, что она заплачет. Я не виноват, что никак не мог остановиться. Понимаете, я ведь никогда не смотрю на Лизу. Уже давно. Не могу. Я смотрю на ее колени, локти, руки, а иногда мельком на краешек головы, когда она занята разговором с Касс и не замечает этого. Но я никогда не смотрю ей в лицо, в глаза, разве что только на отражение в автобусном окне. Я не могу — а вдруг она заметит?

Вот я и не знал, что ее щеки залиты слезами, а плечи вздрагивают, до тех пор пока она не издала тот ужасный звук. Дурак несчастный! Как я себя порой ненавижу! Я сразу остановился и попросил прощения. Но Лиза вскочила на ноги и замотала головой, а потом размахнулась и ударила меня по лицу, изо всех сил.

Я пригнулся, не смог сдержаться, и она промахнулась, потеряла равновесие, упала и ободрала колено, так что сразу потекла кровь. Мой желудок сжало судорогой — еще и еще.

Я протянул руку, чтобы помочь ей подняться.

— Лиза, — окликнул я. — Лиззи!

Она вырвала свою руку, словно я обжег ее, и метнулась прочь сквозь рощу — за ледник, к тропинке, которая вела к ее дому.

Больше она не вернулась. И с тех пор я ее не видел, ни разу. Джемисон говорит, что и не увижу, все лето. Говорит, она уехала.

4 глава

Я ждал ее вчера весь день. Был уверен, что она придет. Я дал Касс возможность улизнуть сразу после завтрака, а потом поспешил сюда один и слонялся у реки — ждал, когда Лиза закончит позировать Халлорану, придет на наше место и увидит меня. Я не взял с собой ни еды, ни книги: слишком торопился выскочить из дому. Но и на берегу мне не сиделось. А вдруг Лиза, не заметив меня в высокой траве, решит, что я не пожелал прийти, и повернет назад, а я даже не услышу ее?

Я прождал целый день. Бесконечно сплетая косички из травы. Я мучил муравьев и прочих ползающих по земле тварей, попадавшихся мне на глаза, городил им на пути всякие препоны, какие выискивал на берегу и в роще. Я пытался насвистывать разные песни и гимны, которые меня заставляли учить, и в конце концов совсем выбился из сил и уже не только не справлялся с мелодией, но и не мог свистеть вообще.

Лиза не пришла, хоть я и начинал свистеть всякий раз, когда мне казалось, что я слышу тихое ровное шуршание, с которым она пробиралась обычно через рощу. Я все ждал и ждал, хотя у меня живот сводило от голода. Ждал и тогда, когда понял: она не придет — уже слишком поздно.

Я все еще высматривал ее, когда Халлоран собственной персоной прошел с присущим только ему треском сквозь густую поросль, задевая за каждое дерево, встречавшееся ему на пути, холщовым мешком, в котором носил свои художнические принадлежности. Он то и дело ойкал и чертыхался на каждую притаившуюся в засаде кусачую крапиву, жалившую его сквозь носки, и с причитаниями отлеплял от своей драгоценной куртки одну ежевичную колючку за другой. (Отец говорит, что Халлоран так ходит по нашей земле, что способен испугать даже трактор.)

Придя в себя от неожиданности, когда я выскочил прямо перед ним из травы, он напустился на меня:

— Что ты тут делаешь? Уже так поздно. Одиннадцатый час! Ты должен был вернуться домой к ужину много часов назад. В это время ты уже давно лежишь в постели. Вот погоди: они устроят тебе страшную-престрашную головомойку, когда вернешься!

Халлоран был прав. Так и вышло, да я и сам это знал. Просто пока я не услышал это его прорицание, мне было как-то все равно. Но теперь я взял свитер и побрел прочь, мне было так тошно, что я не мог говорить или даже задаться вопросом: а что это Халлоран бродит вокруг ледника в странных летних сумерках?

Было почти пол-одиннадцатого, когда я вошел в дверь кухни и получил «страшную-престрашную головомойку», как и предсказывал Халлоран. Вот еще горестный урожай для «Списка»: беспечный и невнимательный, на-него-теперь-ни-в-чем-нельзя-положиться и жить-с-ним-невозможно. Мама даже добавила разок дорос-наконец, подразумевая, что с Касс-то невозможно жить вот уже несколько месяцев. Может быть, в глубине души она расценивала это как смягчающее обстоятельство, но если и так, мне от этого не легче. Мне не нравится, когда нас с Касс сравнивают. Слишком часто сравнение оказывалось не в мою пользу. Потом, когда родители отправили меня спать, я еще долго лежал с открытыми глазами, смакуя то, что они сказали, а главное — как.

Я пытался утешить себя, рассматривая мерцающие ночные тени на стене. Раньше Касс отвлекала меня этим, когда на меня по ночам нападали всякие страхи. «Вот эта совсем как котенок, — указывала она. — В самом деле, погляди, Том! Ну, присмотрись же хорошенько! Вон то пятно над дверью — это же ухо».

Она наседала и наседала на меня, пока я, хотя бы ради самозащиты, не вырывался из своих страхов и пытался-таки разглядеть котенка на стене. В конце концов он там всегда оказывался, смотрел на меня — толстенький и милый — и утирал лапкой усы.

— Я вижу его! — кричал я радостно. — Эта линия на стене, это ведь его спина, верно? А вон то темное пятно — кончик хвоста, который он подвернул, так?

Я оглядывался на Касс, но она не отвечала. Она зарывалась лицом в подушку от радости: вновь ей удалось меня обморочить — так же, как всегда. А когда я снова поворачивался к стене, котенка там уже не было.

Но теперь я далеко от Касс, и она не сможет разыграть меня. В один прекрасный день отец протащил мою кровать по коридору и поставил в холодной странной формы комнате в самом конце коридора, где прежде был его кабинет. Он выносил свои вещи постепенно: папки и тетради, бесконечные картонные коробки, набитые рецептами, и складывал их на чердаке в единственной комнате, где было окно. С тех пор он всякий раз бывает не в духе, когда спускается, закончив расчеты по зарплате или погашению счетов. Он говорит, у него мозги путаются от того, что он постоянно ударяется головой о балки, и он делает столько ошибок, что мог бы уже дважды обанкротиться и распрощаться с фермой. Но все же отец не возвращает мою кровать на прежнее место.

Я знаю, что если бы мы с Касс по-прежнему были вместе, то под покровом темноты, не выдержав ее настойчивых расспросов, с которыми она подступалась всякий раз, когда чувствовала, что что-то стряслось, я бы объяснил ей, почему пришел домой так поздно. Я бы рассказал про ужасную ссору с Лизой и про то, как она убежала.

И я уверен: Касс обязательно пообещала бы — прямо не сходя с места, — что как только мы проснемся, она пойдет со мной к дому Джемисона и все за меня уладит. И она бы пошла, несмотря на ту чайку и то, что не ступала на эту тропинку уже многие годы. Она всегда мне помогала, когда надо было что-то объяснить. Она умеет объяснять лучше меня, намного лучше, и знает это.

Касс всегда приходит на выручку — так или этак, даже когда не собирается этого делать. Она никогда не возмущается теми жуткими вещами, в которых я, скрепя сердце, заставляю себя ей признаваться. Ей они кажутся просто смешными, она готова выслушать что-нибудь и похуже. Она сидит на кровати, и глаза ее горят от нетерпения, и вот я постепенно и сам начинаю верить в то, что все не так ужасно. Но прошлой ночью мне от Касс нужно было не только утешение. Пусть бы она пообещала, что пойдет со мной. Она-то не ссорилась с Лизой, так что той придется ее выслушать. Касс умеет все улаживать.

Я встал с кровати и вышел в коридор. Но свет включать не стал. Никогда его не включаю. Я прошел тихо-тихо и медленно-медленно повернул ручку ее двери. Поспешишь — и она щелкнет.

Но дверь не открылась. Я подумал было, что замок заело. Я стоял в пижаме, как идиот, навалившись на дверь плечом и вертя ручку туда-сюда, хотя прекрасно знал, как она поворачивается. Ведь я столько лет сам проспал в этой комнате!