Тем не менее постепенно происходило сближение и смешение различных этнических групп, которое, несомненно, ускорялось социально-экономическими процессами, протекавшими в раннефеодальных королевствах. Отмена запретов смешанных браков между лицами германского и романизованного населения, а на практике такие браки стали очень частыми, — факт знаменательный: он свидетельствует о том, что рушились исконные представления о чуждости и враждебности всех других людей помимо «своих» — членов органических групп, племен, родов. В тех королевствах, в состав населения которых входило несколько племен, отчасти сглаживаются различия между ними. Так, в Англии уже в начале VIII в. Бэда применяет термин Angli не к одним лишь англам, но ко всему населению Британии, будь то англы, саксы или другие этнические группы германцев. Исидор Севильский именует подданных готских государей безотносительно к их происхождению «готским народом» (gens Gothorum). Однако сознание принадлежности к раннесредневековой «прото народности» вряд ли было сильно развито. В условиях генезиса отношений личной зависимости чувство приверженности сеньору оказывалось сильнее иных групповых эмоций. В IX в. западные франки именовали себя «людьми Карла Лысого» (Carlenses, Karlinger), подобно тому как их соседи — «людьми Лотаря».
Сочинения церковных писателей, как и законодательные памятники, не позволяют ближе познакомиться с изменениями в этнопсихологии простого человека. Некоторый свет на нее могут пролить антропонимические исследования.
Изучение структуры фонда личных имен во Франции показало, что, хотя германцы составляли относительно небольшой процент населения страны, удельный вес германских имен (выразим его в процентах) неуклонно возрастал: с 25 в V в. до 50—в VI в. и до 80 в IX в. (74). Естественно при этом, что германские имена принимала не только галло-романская знать, стремившаяся сблизиться с верхушкой завоевателей, но и простой народ. Это со всей определенностью вытекает из анализа имен, записанных в Сен-Жерменском и Реймсском полиптиках и в других памятниках, фиксировавших крестьянские имена. Процесс германизации имен завершается в IX в., отражая сближение социального статуса потомков покоренного населения со статусом германцев.
На смешение представителей разных этнических групп указывает характер имятворчества в тот период: возникали новые имена, составлявшиеся из изолированных слогов, заимствованных как из германской, так и из романской антропонимических систем (66, с. 54 и след.).
Наблюдения над историей языков периода Раннего Средневековья в основном согласуются с выводами антропонимики. К viii в. во Франкском государстве и некоторых других варварских королевствах (в частности, в готской Испании) почти вовсе исчезли особые диалекты германцев. Население не понимало латыни, — так возник еще один барьер между верхами и низами общества. «Философствующего ритора понимают лишь единицы, — замечал Григорий Турский, — речь же мужика — многие» (86). Турский синод в 813 г. предписал епископам переводить слова проповеди на романский или на старонемецкий язык, с тем чтобы их понимали прихожане (13, II, с. 288).
Крестьянство было чуждо латинской образованности. Знание латыни в большинстве стран Западной и Центральной Европы считалось синонимом грамотности. Исключение составляли лишь англосаксонская Британия и Скандинавские страны, где наряду с латынью существовала и даже преобладала письменность на родных языках. Вместе с тем латынь была одним из отличительных признаков привилегированного положения. Это не мешало значительной части светских феодалов оставаться неграмотными: для них незнание латыни не могло служить знаком дискриминации, так как, во-первых, образованность не входила в качестве необходимого компонента в воинский идеал, а, во-вторых, к их услугам в случае нужды были грамотные клирики, которые могли составить или прочитать необходимый документ.
Крестьянин же (и вообще простолюдин), не принадлежа ни к ordo «молящихся», ни к ordo «воинов», рассматривался как воплощение невежества. Его достоянием было родное наречие, которое в иерархии языков (а в иерархи зировавшемся мире всему было отведено подобающее место на лестнице совершенств и служб, в том числе и языкам) занимало низшее место. Термин illitteratus («необразованный», «неграмотный») имел оттенок социальной неполноценности, так же как и sermo rusticus («язык сельских жителей», «грубая мужицкая речь»). Разумелось само собой, что этот язык не приспособлен для хранения или создания культурных ценностей. Во всяком случае, на этом языке такого рода ценности не столько создавались, сколько могли воспроизводиться, — он как бы служил эхом латыни.
Известен рассказ Бэды о неграмотном певце Кэд моне. Он был простым послушником в монастыре и присматривал за скотом. Слушая чтение Священного писания в переводе на родной для него язык, Кэдмон перелагал его в песни. Как подчеркивает Бэда, Кэдмон никогда не сочинял «фривольных и пустых песен» (какие, видимо, были распространены в народе), но исключительно поэмы религиозного содержания, — это был божий дар, ниспосланный простому человеку. Чудо заключалось в том, что Кэдмону удавалось выражать на английском языке буквальный смысл Писания, ничего не потеряв в красоте и достоинстве текста (7, IV, 24). Следовательно, и «мужицкий язык» мог в определенных случаях послужить во славу Творца, но для этого требовалось вмешательство высшей силы, как это и произошло с Кэдмоном: ему было «видение» во сне, после которого он оказался в состоянии воспеть даже те события ветхозаветной и новозаветной истории, о каких до того и не слыхивал.
Таким образом, на смену языковым различиям между «римлянами» и германцами приходила противоположность аристократической латыни и народных языков, на несколько столетий определившая лингвистическую ситуацию в католическом мире. Этот билингвизм имел ясно выраженный социальный характер, еще более обособляя верхи и низы общества: латынь и народные диалекты, по сути, отражали два во многом несходных стиля мышления. Недаром составлялись германские пояснения-глоссы к латинским сводам права: сознанию простолюдинов оставался далеким самый строй латинского языка. Сопоставление документов, написанных по-латыни и по-немецки, обнаруживает существенные различия в структуре мышления их авторов (135, с. 356 и след.). На латыни было нетрудно выразить абстракции, она хорошо служила для формулировки принципов теологии и политической идеологии, тогда как народная речь Раннего Средневековья была ориентирована на передачу конкретно-образных, наглядных представлений. Язык, пожалуй, ярче, чем какая-либо другая сфера духовной жизни, зафиксировал увеличивавшийся разрыв между культурой крестьян, простонародья и культурой образованных.
В заключение отметим такой парадокс. Простой люд, и прежде всего, крестьянство, угнетенное, бесправное, презираемое и игнорируемое господствующим классом, вместе с тем вопреки как собственным представлениям, так и представлениям всего остального общества в определенном смысле доминировало в духовной жизни Раннего Средневековья. В самом деле: отношение к природе, характеризовавшееся непосредственной включенностью в нее человека, отсутствием дистанции между ним и естественной средой, дистанции, которая будет отчетливо осознана лишь в городе: циклическое восприятие времени, подчиненного природным ритмам; идея полной аналогии вселенной-макрокосма и человека-микрокосма — не были ли эти существенные черты мировосприятия в период Раннего Средневековья в огромной мере обусловлены аграрным характером общества?
Сельская жизнь, с ее неторопливой размеренностью и периодической сменой вечно возвращающихся производственных сезонов, была главным регулятором социального ритма общества. Предельная приверженность традиции, находившая свое законченное выражение в установке на старину и во враждебности или недоверии к любому новшеству, неслыханному и, следовательно, не получившему одобрения, консерватизм всей общественной жизни, начиная от способов ведения хозяйства и форм поселения и кончая навыками мысли, господством стереотипа в художественном творчестве, — не связаны ли эти коренные признаки общественного сознания той эпохи с преобладанием крестьянства в раннефеодальной структуре? Можно ли объяснить устойчивость магического мышления в Европе того времени, если не принимать во внимание крестьянской его природы? Далее мы увидим, как это магическое мышление было до известной степени навязано и церкви.