— Теперь у меня собственная железная дорога, — говорит Зизмо. — Разгружай.

Таким образом наконец выяснилось, чем именно занимается Джимми Зизмо. Он импортировал отнюдь не сушеные абрикосы из Сирии, халву из Турции и мед из Ливана по реке Святого Лаврентия — он ввозил виски «Хайрам Уокер» из Онтарио, пиво из Квебека и ром с Барбадоса. Будучи трезвенником, он зарабатывал на жизнь, покупая и продавая спиртное.

— Что делать, если все эти американцы пьяницы? — оправдывался он через несколько минут, когда ящики были погружены.

— Ты должен был раньше мне сказать! — гневно кричал Левти. — Если нас поймают, я не получу гражданства, и меня отправят обратно в Грецию.

— А у тебя разве есть выбор? Может, у тебя есть работа получше? И не забывай, мы оба ждем детей.

Так началась преступная жизнь моего деда. В течение последующих восьми месяцев он занимался вместе с Зизмо контрабандным ввозом спиртных напитков, вставая глубокой ночью и обедая на рассвете. Он усвоил сленг нелегальной торговли и вчетверо расширил свой словарный запас. Он научился называть спиртное «хуч», «бинго», «беличьей мочой» и «обезьяньими помоями», а питейные заведения «разливухами», «кабаками», «барами» и «рюмочными». Он заучил месторасположение всех подпольных баров, всех похоронных контор, которые бальзамировали тела не с помощью благовоний, а с помощью джина, все церкви, где прихожанам предлагалось не только освященное вино, и все парикмахерские, где в банках и склянках хранился дешевый джин. Левти подробно ознакомился с береговой линией реки Детройт, со всеми ее потаенными заводями и секретными причалами и научился распознавать полицейские катера на расстоянии в четверть мили. Занятие контрабандой требовало хитрости и ловкости. В широком масштабе бутлегерство контролировалось мафией и Пурпурной бандой. Но из соображений благотворительности они сквозь пальцы смотрели на любительское предпринимательство, когда речь шла о ночной поездке в Канаду и обратно на каком-нибудь рыболовецком суденышке. Женщины, пряча под юбками галлоны виски, переправлялись на пароме в Виндзор. И крупные воротилы, до тех пор пока это не мешало их деятельности, не препятствовали этому. Зизмо же действовал с куда большим размахом.

Они совершали свои операции по пять-шесть раз в неделю. В багажник «паккарда» помещалось четыре ящика и еще восемь на просторное заднее сиденье. Для Зизмо не существовало ни правил, ни чужих территорий.

— Как только они приняли сухой закон, я тут же пошел в библиотеку и изучил карту, — говорил он, объясняя, как он занялся этим делом. — И увидел, что Канада и Мичиган вплотную прилегают друг к другу. Тогда я пошел и купил билет до Детройта. Я приехал сюда нищим и пошел в греческий квартал к свату. Знаешь, почему я разрешаю Лине водить машину? Потому что она куплена на ее деньги. — Он удовлетворенно улыбнулся, но потом мысли его приняли другой оборот, и его лицо потемнело. — Хотя, имей в виду, я вообще-то не одобряю, когда женщины сидят за рулем. А теперь им еще дали и право голоса! Помнишь спектакль, на который мы ходили? — проворчал он. — Они все такие. Дай им волю, и они займутся любовью с быком.

— Это же просто миф, Джимми, — возразил Левти. — Его же нельзя понимать буквально.

— Почему? — осведомился Зизмо. — Женщины отличаются от нас. У них плотская природа. Самое лучшее, что с ними можно сделать, это запирать их в лабиринте.

— О чем ты?

— О беременности, — улыбнулся Зизмо.

И это действительно походило на лабиринт. Дездемона поворачивалась то туда, то сюда, то направо, то налево, пытаясь найти удобное положение. Не вылезая из постели, она блуждала по темным коридорам беременности, спотыкаясь о кости предшественниц, проделавших этот путь до нее. Сначала о кости своей матери Ефросиньи, на которую она внезапно стала походить, потом о кости теток, бабок и всех других женщин, уходящих в глубокую историю до самой праматери Евы, на чрево которых было наложено проклятие. Теперь Дездемона физически ощущала их, соразделяла с ними их боль и вздохи, их страх и опасения, их униженность и их упования. Как и они, она прикасалась к своему животу, поддерживая мироздание, она ощущала гордость и всемогущество, а потом ее пронизывала судорога.

Теперь в общих чертах я набросаю вам картину беременности. Восемь недель — Дездемона лежит на спине, до самых подмышек натянув на себя одеяло, и смотрит, как за окном меняется освещенность в зависимости от смены дня и ночи. Она поворачивается на бок и видит, как одеяло меняет свои очертания. Шерстяное одеяло то появляется, то исчезает. На прикроватный столик опускаются подносы с пищей и снова улетают. Но на протяжении всей этой безумной пляски неодушевленных предметов главным остается непрерывное видоизменение тела Дездемоны. Ее грудь набухает. Соски темнеют. В четырнадцать недель у нее начинает расплываться лицо, и я впервые узнаю в ней бабушку своего детства. В двадцать недель от пупка вниз начинает обозначаться какая-то таинственная линия. Живот вздымается. В тридцать недель у нее начинает истончаться кожа, а волосы густеют. Лицо становится менее бледным и наконец начинает испускать сияние. Чем больше она становится, тем делается менее подвижной. Она перестает поворачиваться на живот. Она неподвижно наплывает на объектив камеры. Световые эффекты за окном продолжаются. В тридцать шесть недель она сворачивает себе кокон из простыней. Они то накрывают ее, то сползают вниз, и тогда из-под них появляется ее измученное, решительное и нетерпеливое лицо. Глаза ее открыты. Она кричит.

Лина, во избежание варикозных вен, обматывает ноги бинтами. Опасаясь дурного запаха изо рта, она ставит рядом с кроватью коробочку с мятными таблетками и каждое утро взвешивается, с досадой прикусывая нижнюю губу. Ей нравится ее нынешняя пышная фигура, но она опасается последствий. «Я знаю, грудь уже никогда не станет такой, как прежде. Она просто обвиснет. Как на фотографиях в „Нэшнл Джиогрэфик“». Беременность заставляет ее ощущать себя каким-то животным. И она испытывает неловкость от этой порабощенности. Лицо ее краснеет во время гормональных приливов. Она потеет, и весь макияж начинает расползаться. Все происходящее кажется ей рудиментом, сохранившимся от более примитивных форм жизни. Беременность соединяет ее с низшей стадией развития, ассоциируясь с пчелиной маткой, откладывающей яйца. Она вспоминает соседскую колли, рывшую себе нору на заднем дворе прошлой весной.

Единственным утешением оставалось радио. Теперь она не снимала наушники ни в кровати, ни в ванной. Летом она выходила с ними на улицу и усаживалась под вишней. Заполняя голову музыкой, она сбегала от собственного тела.

Однажды октябрьским утром у дома 3467 по Херлбат-стрит остановилось такси, из которого появилась худая и высокая мужская фигура. Мужчина сверил по бумажке адрес, забрал свои вещи — зонтик и чемодан — и расплатился с водителем. Затем он снял шляпу и вперился в нее с таким видом, словно на полях у нее были записаны инструкции. Постояв так некоторое время, он снова водрузил ее на голову и двинулся к входной двери.

Стук в дверь расслышали и Лина, и Дездемона. И обе встретились в прихожей.

Когда дверь открылась, гость уставился сначала на один живот, а потом перевел взгляд на другой.

— Как я вовремя, — заметил он.

Это был доктор Филобозян. Ясноглазый, чисто выбритый и оправившийся от своего горя.

— Я сохранил ваш адрес.

Женщины пригласили его в дом, и он поведал им свою историю. Он действительно подхватил на «Джулии» какую-то инфекцию. Но врачебная лицензия спасла его от высылки в Грецию — Америке нужны были врачи. Доктор Филобозян целый месяц провел в больнице на острове Эллис, после чего при посредничестве Армянского фонда помощи был впущен в страну. Год он провел в Нью-Йорке, обтачивая линзы для оптика. А потом ему удалось получить коекакие средства из Турции, и он переехал на Средний Запад.

— Хочу начать здесь практику. А в Нью-Йорке уже и так достаточно врачей.

Доктор остался на обед. Пикантное положение женщин не освобождало их от выполнения домашних обязанностей. Еле передвигая отекшие ноги, они подали баранину с рисом, греческий салат и рисовый пудинг. После чего Дездемона сварила кофе по-гречески и разлила его по чашечкам так, что сверху оказалась коричневая пена.