— Соединенные Штаты не помогают туркам, — продолжает Мильтон. — Они просто не хотят, чтобы хунта распоясалась.

Когда в 1922 году горела Смирна, американские корабли спокойно наблюдали за этим со стороны. И теперь, пятьдесят два года спустя, у берегов Кипра они делали то же самое. Хотя следует признать, что теперь их присутствие было более безобидным.

— Не будь таким наивным, Милт, — снова включается Джимми Фьоретос. — Как ты думаешь, кто испортил их радары? Американцы, Милт. То есть мы.

— А ты откуда знаешь? — взрывается мой отец.

— Это вс-с-с-се проклятый Кис-с-синджер, — шипит Гас Панос через дырку в горле. — Наверное, он договорился с-с-с турками.

— Естественно, — поддакивает Питер Татакис, потягивая пепси. — После того как вьетнамский кризис миновал, доктор Киссинджер снова может играть в Бисмарка. Ему ведь нужны натовские базы в Турции? Вот он их и получит.

Неужто эти обвинения соответствовали действительности? Трудно сказать. В тот момент я понимал единственное: кто-то испортил киприотские радары, чтобы турки беспрепятственно смогли вторгнуться на остров. Обладали ли турки такой технологией глушения? Нет. Имелась ли она у военных американских кораблей? Да. Но доказать это было невозможно…

К тому же в тот момент мне это было все равно. Мужчины ругались, потрясали кулаками и тыкали пальцами в экран телевизора, пока тетя Зоя не выключила его. К несчастью, отключать мужчин она не умела. Они продолжали кричать в течение всего обеда, размахивая ножами и вилками. Споры по поводу Кипра продолжались несколько недель и положили конец нашим воскресным обедам. Но лично для меня все это означало только одно.

Поэтому при первой же возможности я выскочил из-за стола и бросился звонить Объекту.

— Ты представляешь?! — прокричал я в неимоверном возбуждении. — Мы никуда не едем! Там началась война!

После чего я рассказываю ей о своих спазмах и говорю, что сейчас приеду.

ПЛОТЬ И КРОВЬ

Я быстро приближаюсь к моменту откровения, открытия и разоблачения: открытия себя самим собой (хотя я всегда об этом догадывался), разоблачения бедного полуслепого доктора Филобозяна, который не смог кое-что разглядеть при моем рождении и продолжал игнорировать это на протяжении последующих лет, откровения, посетившего моих родителей, когда они осознали, что произвели на свет, и наконец к моменту разоблачения мутировавшего гена, спавшего в нашей родословной в течение двухсот пятидесяти лет в ожидании своего времени. Того самого гена, которому нужно было пережить нападение Ататюрка, дождаться, когда остекленеют конечности генерала Хаджинестиса и кларнет сыграет все свои соблазнительные мелодии, чтобы наконец, соединившись со своим рецессивным близнецом, привести в действие всю цепочку событий, приведшую меня сюда, за письменный стол в Берлине.

С того самого лета, когда ложь президента начала приобретать все более изысканные формы, я стал имитировать месячные. Не уступая Никсону в изощренности, Каллиопа ежемесячно разворачивала и спускала в унитаз целые флотилии неиспользованных «тампаксов». Я научился изображать все симптомы — от головных болей до обмороков. Я имитировал спазмы с такой же ловкостью, как Мерил Стрип имитирует разные акценты. Я скручивался на постели от колик, тупой боли и острых приступов, следуя воображаемому циклу, отмеченному в моем настольном календаре. Для выделения своих дней я пользовался катакомбным символом рыбы. Схема была составлена мною аж до декабря, когда, как я надеялся, должны были наступить настоящие менструации.

Мой обман действовал. Он не только успокоил мою мать, но и в какой-то мере меня самого. У меня было ощущение, что теперь за себя отвечаю только я. Я больше не надеялся на милость природы. Более того, после того как наша поездка в Бурсу рухнула вместе с визитом к доктору Бауэру, я мог принять предложение Объекта поехать к ним на дачу. Для чего мною были куплены шляпа с широкими полями, сандалии и деревенский комбинезон.

Я не слишком следил за политическими событиями, которые разворачивались тем летом. Однако не заметить это было невозможно. Чем большее количество проблем сваливалось на Никсона, тем больше его поддерживал Мильтон. Бесконечную череду длинноволосых антивоенных демонстрантов он ассоциировал с собственным блудным сыном. А когда разразился Уотергейт, он вспомнил о своем сомнительном поведении во время бунтов в Детройте. Незаконное вторжение он считал ошибкой, но не такой уж существенной.

— А вы считаете, что демократы делают что-нибудь другое? — спрашивал он у своих воскресных гостей. — Либералы просто хотят опорочить его. Вот они и изображают из себя невинность.

Сидя вечером перед телевизором, Мильтон комментировал новости:

— Да? Серьезно? Чушь собачья.

Или:

— Этот парень ноль без палочки.

Или:

— Лучше бы эти узколобые интеллектуалы занимались внешней политикой. Лучше бы подумали, что им делать с русскими и китайцами, вместо того чтобы раздувать скандал вокруг кражи в каком-то несчастном офисе.

Скрючившись перед телевизионным экраном, Мильтон поливал левую прессу, и его все увеличивавшееся сходство с президентом уже нельзя было игнорировать.

В будние дни он вступал в полемику с телевизором, зато по воскресеньям у него была живая аудитория. Дядя Пит, обычно сонный, как змея во время переваривания пищи, теперь был постоянно оживлен и весел.

— Даже с точки зрения хиропрактики Никсон является неоднозначной фигурой. У него скелет шимпанзе.

— Ну и что ты теперь скажешь о своем дружке, Милт? — присоединялся отец Майк.

— Я скажу, что все это чушь!

Хуже становилось, когда разговор заходил о Кипре: В вопросах внутренней политики позицию Мильтона разделял Джимми Фьоретос. Но как только речь заходила о Кипре, они оказывались по разные стороны баррикад. Спустя месяц после турецкого вторжения, как раз в тот момент, когда Соединенные Штаты собирались начать мирные переговоры, турецкая армия нанесла еще один удар. На этот раз турки заявили свои претензии на большую часть острова. Уже натягивали колючую проволоку и устанавливали сторожевые вышки. Кипр, как Берлин или Корея, оказался поделенным надвое.

— Вот теперь они показали свое истинное лицо, — говорил Джимми Фьоретос. — Они планировали это с самого начала. А вся эта белиберда о защите конституции была только предлогом.

— Они нанес-с-сли нам удар в с-с-спину, — хрипел Гас Панос.

— Что значит «нам»? — возмущался Мильтон. — Ты где родился, Гас? На Кипре?

— Ты знаешь, о чем я говорю.

— Америка предала греков! — грозил пальцем Джимми Фьоретос. — И все это двуликий Киссинджер! Может пожимать руку и одновременно писать тебе в карман.

Мильтон только качал головой. Потом он воинственно опускал подбородок и начинал издавать неодобрительные лающие звуки.

— Мы должны делать то, что соответствует нашим национальным интересам.

И тут Мильтон поднимает голову и произносит:

— Да пошли эти греки к черту!

Таким образом, в 1974 году мой отец, вместо того чтобы, посетив Бурсу, возродить свои корни, отрекся от них и, оказавшись перед выбором между родиной предков и собственным отечеством, не колеблясь выбрал последнее. А мы тем временем, сидя на кухне, слушали крики, звон бьющихся чашек, ругань на английском и греческом и топот покидающих дом ног.

— Одевайся, Филлис, мы уходим! — кричал Джимми Фьоретос.

— Но мне не надо одеваться — на улице лето, — отвечала Филлис.

— Тогда собирайся, если тебе есть что собирать!

— Мы тоже с-с-с… уходим, у меня что-то с-с-с… пропал аппетит.

И даже любитель оперы дядя Пит вклинивается со своей репликой:

— Может, Гас и не вырос в Греции, зато я, как ты наверняка знаешь, родился именно там. Ты говоришь о своей родине, Мильтон. О родном доме своих родителей.

И все расходятся. С тех пор никто из них больше не появлялся в нашем доме. Ни Джимми и Филлис Фьоретос, ни Гас и Элен Панос, ни Питер Татакис. Бьюики отъезжают от Мидлсекса, оставляя в нашей гостиной тяжелый осадок. На этом воскресные обеды закончились. У нас больше не собирались большеносые мужчины, сморкавшиеся со звуком приглушенных фанфар. Исчезли щипавшие меня за щеки женщины, напоминавшие Мелину Меркури в ее поздние годы. А главное — затихли споры. Испарились доводы и аргументы, примеры и цитаты из великих мертвецов, а также бичевание и критика бесславно живущих. Никто больше не руководил правительством, сидя на наших козетках, никто не перекраивал систему налогообложения и не вел философских споров о роли власти, демократического государства и шведской системы здравоохранения, созданной доктором Фьоретосом (не более чем однофамилец). Закончилась эпоха. Навсегда. Больше никаких воскресений.