Когда в банке осталась треть, а весь завтрашний и часть послезавтрашнего пайка были приговорены, выяснилось, что поезд стоит на станции, и берет вознамерился было сбегать за сигаретами, но тут в купе кто-то попробовал вломиться, под смехотворным предлогом, что все прочие якобы уже переполнены, и пришлось силой выдворить нахала и запереть дверь.
– Ну вот, – сказал кирасир, – мы и в котле. Я, н-например, три раза был в котлах, и все три раза как-то выбирался. Фортуна, братцы, редкая каналья, но уж кого пометит – тот живой.
– Ты на фортуну не кивай, – сказал танкист, – ты на меня кивай. Вы там в котлы залазите, а нам их разбивай.
– А может, в карты, как настрой? – спросил берет. – Есть свежая колода.
– В картишки – это хорошо, – сказал Генрих, – да только денег нет.
– А, деньги – это чепуха, мы на уши играем. Держи-ка этот вот листок – расписывай, пехота!
– Темно, не видно ни черта, и свет не зажигают…
– И не зажгут, чего ты ждешь – ведь светомаскировка. Есть где-то свечи у меня, подай-ка мой рюкзак.
– Ежа бы в задницу тому, кто это все затеял…
– Ты это мне? Или кому? О чем ты говоришь?
– А, просто так, тоска взяла… Ну ладно, где там карты?
– Ишь, снова барабанят в дверь – чего от нас им надо?
– Хотят по морде получить – мы это обеспечим!
– Ага, нашел, сейчас зажжем. Залезь, спусти-ка штору. Что нас убьют – сомнения нет и очень даже скоро. Когда помрем, тогда взгрустнем, а нынче – веселимся!
– Опять стучат, а ну, пусти, я им начищу клювы!
– Не открывай, пускай себе стучат. Мы заперлись, мы пьем, мы отдыхаем. Играем в карты, хлещем шнапс, жжем свечи, ругаем власть – а завтра все подохнем. Давайте же, пока мы не подохли, пить шнапс, жечь свечи, резаться в картишки… Сдавай, пехота. О-ла-ла! Сто десять!
– Я пас.
– Я тоже пас.
– Сто двадцать.
– Смело! Но черт возьми, вы взяли, это ж надо! А ну, по новой!
– Кирасир, сдавайте.
– Опять стучат, сто дьяволов им в глотку!
– Не знаю, как для вас, а для меня все это – представление о рае…
– Предпочитаю мусульманский рай – там гурии, не то что в христианском: сидишь себе и тренькаешь на лире. Какой же это для солдата рай?
Металось пламя свечей, и вместе с ним металось по стенам множество причудливых теней. Они вели самостоятельную, независимую жизнь и самостоятельную игру, прыгали, переплетались, наслаивались, к тени кирасира прижималась тень его девицы, оставшейся на перроне, тень танкиста весело порхала, взмахивая ушами, как бабочка крыльями, несколько теней «зеленого берета» боксировали между собой, а у себя на плече Генрих обнаружил черта. Черт изящно с кем-то раскланивался, приподнимая цилиндр. И еще что-то неуловимое мелькало между всем этим, какие-то обрывки образов, крыльев, снов, желаний, надежд…
Сейчас, подумал вдруг Генрих, и снова липкий холод обрушился на него. Именно сейчас, все равно уже никогда не будет ничего лучше этого…
Но тогда я никогда больше не увижу солнца…
Нет, так я не могу. Даже казнят на рассвете… Утром. Решено – утром. А сейчас – можно, я ни о чем не буду думать?
– Я так люблю вас всех, – сказал он. – Я так люблю…
Кирасир вдруг икнул и уронил карты. С минуту он потерянно смотрел на свои руки, потом пробормотал: «Пардон, ма лирондель», – и полез под стол. Там он немного повозился и заснул. Объединенными усилиями его водрузили на полку, он вытянулся и захрапел.
Веселье иссякло. Свечи догорели. Танкист и берет забрались на верхние полки, Генрих стянул сапоги, расстегнул ремень, подложил рюкзак под голову и закрыл глаза. Вагон мотало и раскачивало, колеса часто-часто барабанили по стыкам, и чувствовалось совершенно отчетливо, осязаемо, как ночь, поделенная, будто книга, на страницы-секунды, с шелестом проносится сквозь эшелон…
Ехать бы так всегда, заведомо зная, что никуда не приедешь…
Поймите меня правильно: я не трус. Но я и не борец. Я ничего не могу сделать в одиночку, я не знаю, что можно сделать в одиночку, я не в силах помешать преступлению, но я не желаю в нем больше участвовать. И если у меня не получится это, я уйду по-другому…
«И увидел я мертвых и великих, стоящих перед богом, и книги раскрыты были, и иная книга раскрыта, которая есть Книга Жизни; и судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…»
Генрих проснулся от того, что поезд стоял. Кто-то бегал вдоль вагона, хрустя гравием, доносились слова команд, шипение пара и частые, не в такт, металлические удары. Тут же несколько раз чем-то тяжелым постучали в дверь, и властный голос произнес…
– Откройте!
Генрих открыл, в лицо ему ударил луч фонаря.
– А-а… – сказал обладатель властного голоса, – унтер. Собирайтесь, унтер. Остальные здесь тоже унтера?
– Так точно, – тупо сказал Генрих.
– Я капитан Эган, начальник эшелона. Через пять минут доложить мне о готовности.
– Так точно, – повторил Генрих.
– А ну-ка, что это у вас? – совсем другим голосом сказал капитан Эган. Он шагнул в купе, прикрыл дверь, взял двумя руками банку, приложился к ней и несколько раз глотнул. – Фу-у, – выдохнул он, – вот это да! Совсем другое дело! Нет, я всегда говорил, что в нашей армии унтер-офицер – это главное звено, все на них держится! Вот и сейчас – ни у кого нет, а у унтеров есть! Молодцы! Сами-то что скромничаете, глотните.
– Благодарю, – сказал Генрих.
– Он еще и благодарит, – захохотал капитан Эган. – Оригинал! Эй, там, по полкам! Подъем! Унтер, разбудите же их!
Но берет с танкистом уже проснулись и, переключаясь на новый режим функционирования, деловито спускались вниз; кирасир обалдело сидел, держась за столик, и пока ничего не соображал. Ему Генрих налил больше всех. Взор кирасира несколько прояснился, но до полной его осмысленности было еще далеко.
Капитан Эган поднял штору, посмотрел в окно. Снаружи таяли серые сумерки. Вдоль эшелона в две шеренги строились солдаты. Сеял мелкий дождь, каски мокро блестели. Лучи прожекторов шарили по полю, по синему перелеску, перекидывались на далекие щетинистые холмы.
– Партизаны взорвали мост, – не оборачиваясь, сказал капитан Эган. – Часа два назад мы пропустили вперед себя бронепоезд. Ну, и… В общем, наше счастье, что пропустили. Сейчас организуем преследование, далеко уйти они не могли. С восходом солнца нас будут поддерживать вертолеты.
Он обернулся, с удовлетворением оглядел бравых, готовых к маршу, бою, смерти и славе унтер-офицеров, кивнул им: «За мной», – и вышел из купе.
– Вот так, – сказал танкист. – Раз-два – и в дамки. Пошли, что ли?
По очереди они спустились на насыпь. Капитан Эган сдал их под команду огромного, как шкаф, обер-лейтенанта, и тот развел унтеров по отделениям. Генрих оглядел своих солдат и даже зашипел с досады: только два пехотинца-окопника, остальные сброд, бестолочь: сутулый очкарик, явно писаришка, военный полицейский, зенитчик, двое из аэродромного обслуживания, химик, толстый старик-повар…
Ну, Генрих, изумленно сказал внутренний голос, ну военная же ты косточка, да ты никак повоевать собрался? Все, хватит. Я больше не дам в себя стрелять, тем более настоящими пулями…
– На… о!.. ом… арш! – неотчетливо, как сквозь вату, донеслась команда капитана Эгана; Генрих посмотрел, куда поворачиваются остальные, продублировал: «Налево, шагом марш», – пропустил свое отделение мимо себя, посмотрел, все ли идут, как надо (все шли нормально, без энтузиазма, но и без уныния), потом, оскальзываясь на мокром гравии, обогнал солдат и занял свое место в строю. Теперь можно было расслабиться и никуда специально не смотреть – так, чтобы ничего не оставалось, кроме тихого падения дождевых капель, хруста гравия под ногами, мерного дыхания идущих людей и бряцания железа.
И никуда не деться от этого бряцания, такое впечатление, что исходит оно от нас самих. Железные побрякушки… Господи, как противно.
Иди-иди, философ. Рассуждай, но иди, куда ведут, делай то, что велят, думай так, как рекомендуют. А рассуждать – это пожалуйста. Про себя.