Колонна опустилась с насыпи, и двинулась по дороге. Идти стало труднее, дорога раскисла, грязь плотоядно чавкала, хватала за сапоги, не пускала. На развилке дорог разделились: три роты под командованием шкафообразного обер-лейтенанта направились прямо, в седловину между холмами, а три других, ведомые капитаном Эганом, – направо, в обход, имея целью выйти к полудню к деревеньке с непроизносимым названием; считалось, что где-то там находится партизанская база.

Понемногу становилось светлее. Солнце, видимо, уже взошло, но пробиться сквозь низкие набрякшие тучи было не в силах. Дождь лил, то ослабевая немного, то снова припуская, лил спокойно и самоуверенно, и не было у него ни конца, ни края. Справа, за лесом, разгоралось темное зарево-облава началась. И вдруг сквозь дождь, сквозь мокрый полумрак и сырость там, впереди, на востоке, куда лежал путь колонны, проступил и засветился клочок синего неба…

Генрих, сняв зачем-то автомат с плеча и не отрывая глаз от окошечка синевы, побрел в сторону от дороги. Он шел по колено в мокрой траве и не думал ни о чем, и не слышал окриков за спиной, и знал только одно: вот сейчас… сейчас… Сейчас выглянет солнце.

Сейчас. Прямо сейчас…

Он упал лицом в траву, вдохнул запах мокрой земли и увидел, как все перед глазами залил оранжевый свет, а от травинок брызнули строгие черные тени, еще раз вдохнул, секунду помедлил, как перед выстрелом и остановил время.

Ощущение было такое, будто поезд тормозит на полном ходу. Его вдавило в землю, но он собрал все силы и сел – и успел увидеть, как все вокруг: и поля, и холмы, и деревья – расступились и пропустили людей сквозь себя, и снова сомкнулись над ними, как вода…

Генрих засмеялся тихонько и лег на спину. Лил дождь, и теперь он будет лить нескончаемо, во веки веков, и это хорошо, это прекрасно, это изумительно… И вечно этот кусочек голубого неба, и этот заливающий все вокруг чудесный оранжевый свет, и краешек солнца… И можно встать (потом, потом!) и пойти, и вернуться на ту террасу над морем, где было так хорошо и где почему-то не решился остаться, только теперь там не будет ничего из войны: ни репродуктора на столбе, ни рейдера в небе, ни дредноута на горизонте, – ничего, а только белый камень парапета, белое солнце, синее море и синее небо, такое же голубое, как море.

Ничего этого не будет, там ведь ночь…

Пусть ночь. Пусть. Все равно. И, может быть, там или где-нибудь в другом месте я встречу кого-нибудь еще, кто решил остаться – не один же я такой…

А дождь все падал, и падал, и падал – тихий и вечный.

Генрих шел долго и уже не раз успел устать. Непромокаемая накидка протекла, в сапогах хлюпало, и утренний холодок проникал все глубже и глубже. Странным образом раздвоилось время: и шло вроде где-то внутри его и совсем рядом с ним, и не шло – во всем остальном мире. И так же странно раздвоилась душа: и ликовала, и болела, и не понять было, чего в ней все-таки больше – боли или радости…

Ну что с тобой, старина? Ведь ты получил, наконец, то, что хотел. Ты ведь этого хотел, не правда ли?

Ничего, это пройдет. Это просто пустота так действует. Это совсем другая пустота, она только внешне похожа на ту, страшную, встававшую за иными людьми и разговорами…

«… если каждому отвести по четверти квадратного метра – а этого достаточно, – то все человечество можно разместить на площади тридцать на сорок километров. При концентрации артиллерии в тысячу стволов на километр – а при хороших прорывах бывало и больше…» «Основные симптомы: повышение температуры тела, геморрагическая сыпь, кашель, позже кровохарканье. Исход наступает на второй-третий день от легочного кровотечения». «Баллистическая ракета – это, я вам скажу!.. Это великолепный фаллический символ, нацеленный прямо в голую задницу старому гомику Саваофу!» «Средство 808 представляет собой летучую жидкость темно-вишневого цвета. Без добавления активатора нетоксична. Летальная доза активированного средства для человека: 0,01 мг при попадании на кожу и 0,002 мг ингаляционно.» «Что касается атомной бомбы, господа, то это пока секрет, сами понимаете. Но я был на испытаниях – зрелище незабываемое! Теперь победа не за горами!» «Убивайте, убивайте, убивайте – вы в своем праве!»

Что мы и делаем все эти годы…

Тебя это больше не касается. Пусть они там разбираются, как знают.

Да, конечно…

Потянуло дымом, тяжелым, удушливым, сладковатым, и за поворотом дороги Генрих увидел деревню. Деревня горела. Из окон домов, из-под крыш высовывались неподвижные языки пламени; сорвавшись с них, замерли в воздухе, переходя в сизую пелену, остановившиеся рваные клочья и клубы. Генрих уже знал, что именно увидит в этой деревне – тихо, на ухо, в армии перешептывались об этом, – но все равно, стиснув зубы и подняв голову, пошел вперед.

Остановка времени пришлась на самый разгар карательной акции. Трупы валялись на улицах в тех позах, в каких смерть настигла людей: в позах покорности или бегства…

Но не все умирали покорно: вот каратель – черный мундир и краги – с раскроенным черепом; а вот другой, приколотый ломом к земле…

Не все умирали просто: над этими девочками надругались, а потом вспороли им животы…

А вот подросток, исколотый штыками, но не разжавший рук, сомкнутых на горле пса…

Здесь стреляли в толпу из автоматов…

А вот… Не отворачивайся, скотина, ты ведь это защищал! – … подвешенное за ноги на перекладине ворот окровавленное тело, не понять, мужчина или женщина; рядом в пыли валяется содранная кожа…

Сначала Генрих видел и воспринимал все с пугающе-холодной ясностью. Потом будто что-то лопнуло и прорвалось в нем, и он уже не помнил с этого момента почти ничего… Потом его долго и мучительно рвало, и мощная раскручивающаяся внутри него пружина гнала его прочь, прочь, прочь отсюда, куда угодно, только дальше, дальше, еще дальше…

Я не могу больше. Понимаете, я больше не могу. Я ведь не знал всего этого!

Все ты знал, сказал беспощадный внутренний голос. А не знал, так догадывался – и жизнь готов был положить, чтобы этого не узнали другие – те, по ту сторону… Потому что стыдно, невыносимо стыдно, стыдно так, что стыднее быть не может – когда за твоей спиной, при твоем попустительстве и в конечном счете твоими руками творят такое…

Генрих сидел под деревом, ловя ртом падающие с веток крупные холодные капли. Лес обступал его, мрачноватый, неподвижный, безликий, размытый дождем, похожий на людские толпы с картин Дюпре. И, глядя на этот лес, Генрих чувствовал, как медленно, по каплям, вливается в него темный, глубинный, безнадежный ужас, ужас грешника, вдруг осознавшего, что врата ада уже захлопнулись за ним. Вот он, мой ад, понял он, все мои круги, сведенные в один – этот пустой мир, в котором мне суждено блуждать один на один со своей совестью. Пять лет я глушил ее: драками, водкой, бабами, войной, усталостью… Теперь я в ее власти.

А что я мог сделать? Я, маленький, один? Что?

Сдохнуть ты мог. Сдохнуть с честью и, может быть, даже с пользой. Помнишь, раньше, давно – ты больше всего боялся, что помрешь без пользы и без следа? Почти забыл… Конечно, сначала был военно-патриотический угар – стыдно вспомнить, – а потом началось выживание. И вот это стремление выжить во что бы то ни стало, просто выжить и ничего больше привело тебя к тому, что ты сдох именно так, как боялся – без следа, без пользы… И какая разница, что ты сейчас дрожишь тут под деревом, это как в том рассказе Бирса: человека повесили, и в момент смерти он грезит, что веревка оборвалась, он бежит, спасается, возвращается домой…

Сдохнуть я могу и сейчас… Он снял с плеча автомат, взвел, повернул стволом к себе. Взглянул в черный зрачок дула. Не страшно, понял он. Совсем не страшно. Даже наоборот…

Но бесполезно, холодно сказал внутренний голос. И бесполезно вдвойне. Во-первых, это будет такое же бегство, а один раз ты уже бежал – помогло? А, во-вторых, ты просто попадешь в свой следующий ад. Анфилада из таких вот тихих дождливых адов – как это тебе? Ты крепко влип, парень.