— Я сразу раскумекала, что он за доктор! — возмущалась бабка. — Самый что ни на есть помощник смерти, самый что ни на есть лиходей!
Ночью бабка потихоньку выбралась из дому и вместе с соседями похоронила тех, кого раньше кляла за агитацию и пропаганду против Бога, тех, кого срамила не раз в клубе принародно, называя супостатами и антихристами. Видно, понарошку гневалась на полуярских комсомольцев бабка, иначе зачем бы пошла их тайком хоронить, не боясь немецкой пули.
Дела у немцев на фронте не ладились. В деревню все чаще и чаще привозили раненых и школу превратили в госпиталь. Там хозяйничал Кушке. Санитар Генрих приходил из госпиталя поздно, снимал шинель, запятнанную кровью, молча пил шнапс и зверем глядел на бабку Меланью и на Кольку.
Однажды бабку Меланью унесла нелегкая куда-то, и она целый день не появлялась дома. Санитар пришел рано, залез в подвал, свернул головы двум курицам, которых бдительная бабка сумела-таки упрятать от немцев. В присутствии бабки Генрих не смел тронуть кур, а без нее вот добрался. Он бросил еще теплых кур на пол и заставил Кольку ощипывать перья.
Колька никогда кур не теребил. Перья летели по всей избе, но дело вперед продвигалось медленно. Кольке было жаль хохлаток и не хотелось угождать немцу, может, поэтому он и работал медленно.
Санитар смотрел, смотрел, а потом поджал тонкие синеватые губы и, схватив Кольку, стал выдергивать его волосы. Не торопясь, с чувством наматывал он на палец клок кудельно-мягких Колькиных волос и, упершись другой рукой в затылок мальчишки, делал рывок, приговаривая:
— Так! Так! Так!
Таким методом он, должно быть, намеревался научить парнишку работать быстрее, а может, и слезы у него добыть. Но Колька не заревел, чем привел в исступление санитара. Он сунул в нос Кольке клок выдернутых волос, затем смазал упрямцу по затылку, затопал ногами.
Пока шлялась бабка по деревне, немец сварил кур и съел их. А вечером он сидел за столом и чесал голову гребнем. На бумагу сыпались крупные вши и прытко разбегались по сторонам. Немец давил их ногтем, и они хрустели, будто конопляные зерна. Бабка Меланья плевалась, поносила постояльца последними словами. Генрих сытно отрыгивал и хохотал. Колька с ненавистью глядел на лысеющую голову чужеземца, а глаза его горели лютой, немальчишеской ненавистью.
Колька ждал. Но Генрих не торопился спать в этот вечер. Пил шнапс, напевал какую-то бравую песню, делал страшные глаза и орал на бабку, которая обнаружила, что он съел последних кур, и грозила ему кулаком. На этот раз дело дошло и до ухвата. Бабка выхватила его из-под печи и грохнула санитара по спине. Тот вовсе освирепел, щелкнул затвором карабина. И чем бы все это кончилось, трудно сказать, если бы не вмешался Колька. Он оттолкнул бабку за печь и стал толковать немцу о том, что бабка старая, глупая, а он, Генрих, такой сильный воин и не к лицу ему вести бой со старухой. Генрих задумался, присмирел, но все-таки дал Кольке затрещину и пошел спать.
Оскорбленная бабка Меланья плакала на печи, намаливала всяческих напастей на голову всех ерманцев. а постояльцу желала даже килу и другие неудобные болезни. Кольке было жаль бабку. Он-то знал, какая она уже старенькая, немощная и добрая. Дивился мальчишка ее бесстрашию. И где только вмещалось оно в дряхлой старушонке! Колька обнял бабушку, утер дряблые щеки ее ладонью, отчего она совсем ослабела, уткнулась в его острое плечо мокрым лицом.
— Не плачь, баб… Не плачь…
— Как же не плакать? Бусурманин-живоглот в моем доме хозяйничает! А на деревне-то что делается: грабют, стреляют, вешают! И где это наши-то, где? Ушли, спокинули нас, сирот, на великую муку. Вот явятся зятек с дочкою, я их тоже рогачом отхожу, чтоб воевали как следует, раз взяли-ись…
— Чего ты городишь, старая? — заворчал Колька. — Они отступили по стратегическим соображениям.
— По каки-им? — всхлипнула бабка.
— По стра-те-ги-чес-ким!
— Ой, Колюшка, может, оно и так, может, я из ума выжила и ничего понимать не умею, только, по моим соображениям, не надо бы отдавать свою землю ворогу на поруганье…
— Ну ладно, спи ты! Погоди вот…
Поворчала еще бабка Меланья и утихла, сжалась в комочек. Колька осторожно спустился с печи, медленно потянул столешницу, где хранились вилки и ножи. Ящичек стола скрипнул. Колька замер.
Что-то бормотала во сне бабка, храпел с прихлюпом чужеземец. На дворе прерывисто выла буксующая машина, слышалась нерусская речь. Полосы от фар шарили по окнам, метались по избе, бросали на пол кресты от рам. И все время, словно из-под земли, доносились глухие удары. Это там, далеко, на фронте, били пушки.
Мальчишка дрожащими руками перебирал вилки, ложки и, наконец, отыскал нож, старый столовый нож, закругленный на конце и сношенный на середине от долгого пользования. Пальцы мальчишки стиснули плоскую ручку ножа. На цыпочках двинулся Колька в горницу, нащупал косяк, остановился. И вдруг он вздрогнул, услышав встревоженный голос:
— Колюшка, где ты? — И уже совсем испуганный: — Колька!
Метнулась бабка с печи, схватила Кольку, нож у него вывернула.
— Ты что? Ты что, Христос с тобой? — со страхом и гневом твердила бабка приглушенным шепотом. — Погубишь себя, аспид ты этакий! Батюшко, Колюшка, что ты надумал, родимый?! — заревела бабка снова, а Колька ей сквозь зубы:
— Все равно зарежу! Он куриц сожрал, голову ощипал, на тебя с ружьем! Хоть одного угроблю!
— Колюшка, кровиночка, где же тебе совладать с ним? Он ведь гладкий, что кабан, а ты еще ребенок. Ты вон и ножик-то такой взял, что им даже цыпленка не зарезать. Потерпи уж…
— Не буду терпеть, не буду! Ты не терпишь!..
— Дак я уж старая, Mнe уж все одно скоро помирать.
Заплакал и Колька. Бабка прижала его к сухонькой груди, дрожащей рукой по голове погладила, целовала в завихренную макушку, выщипанную злыми руками, и ворковала что-то ему на ухо нежное, убаюкивающее.
Уснули старый да малый в обнимку. Уснули со своей бедой и горем. A в трубе завывала, томилась метель, и снег сыпался на вьюшки, и скреблись о стены голые ветки кустов в палисаднике, и гудела вдали земля, и все так же громко, на всю горницу храпел пьяный враг, еще не разучившийся спать крепко.
С той поры бабка Меланья особенно пристально стала следить за внуком. Она даже в баню ходила вместо него и с отвращением натирала мочалкой глыбистую спину постояльцу-вражине. Кольку бабка посылать боялась. Еще возьмет малый булыжник с каменки да завезет этому вшивцу по башке.
Генрих мылся в бане по часу, а то и по два. Веником он не пользовался, а истязал тело ногтями и садился в шайку, чего на своем долгом веку бабка не наблюдала и пришла к выводу, что немец этот — человек дикий и вовсе некультурный.
Когда развезло дороги весенней ростепелью, а на калине под окном, как в мирное время, содомно зачирикали воробьи и па березе повисли похожие на птичьи следы сережки, вдали усилилась канонада. Гул орудий начал приближаться к деревне.
Однажды, чуть не сшибив трубы на домах, пронеслись два голубых самолета, развернулись над деревней, будто специально прилетели показать яркие звезды. Санитар Генрих юркнул в подполье и настойчиво требовал, чтобы бабка Меланья Тимофеевна захлопнула западню. Но бабка, уперев руки в бока, стояла над темным отверстием и вызывала постояльца наверх, чтобы он разъяснил ей, что за самолеты летают, так как она сослепу никак не разберет, чьи они.
— Да наши, наши, — свистящим шепотом пояснял бабке внук и тащил ее за руку к окну.
Бабка Меланья отбрыкивалась от Кольки, подмигивала ему старческими, но все еще озорковатыми глазами: дескать, я и сама с понятием, дай человеку душу отвести.
Из подполья Генрих поднялся с картошкой в подоле мундира. Бабка миролюбиво проворковала:
— Экой угодливой стал. за овощью вот слазил в подпол, удружил старой…
Бабка Меланья вообще неузнаваемо переменилась в отношении к постояльцу, сделалась услужливой, чем вызвала неприязнь, даже отвращение внука. Колька не умел таить своих чувств и по-прежнему глядел на немца с дерзким вызовом, говорил ему нехорошие слона по-русски и, когда санитар заставлял чистить ломового коня, давать ему корм, пытался не покоряться. Меланье Тимофеевне внук прямо и выпалил: