— Очень интересно, — сказала она искренне. — Ты так красочно все описал, что я себе это представила как наяву.
— Да, — сказал он грустно. — Ты всегда меня понимаешь.
Опять наступило неловкое молчание, и она подумала, что он сейчас может начать признаваться ей в любви, и ей опять и захотелось и не захотелось этого, и опять стало страшно.
— Вера! — сказал Морозов.
— Да? — сказала она, невольно волнуясь.
— Ты видишь этот дом и там внизу освещенное окно?
— Вижу, — сказала она разочарованно.
— Подойдем ближе.
Одноэтажный угловой дом, к которому подвел ее Николай, оказался полицейским участком. Два городовых сидели на лавочке перед входом и о чем-то тихо переговаривались. Два крайних окна были ярко освещены. В первом из них Вера увидела бритоголового полицейского офицера, который, сидя за простым столом, пил чай из железной кружки. Не увидев в этой картине ничего удивительного, Вера подняла глаза на Николая.
— Тот самый, — шепотом сказал Николай, и она поняла: об убийстве именно этого офицера и шла речь, когда Иванчин-Писарев так возмутился.
Один из городовых, сидевших на лавочке, вдруг повернулся и внимательно посмотрел на Веру и Николая. Ей показалось, что он все сразу понял, и она нервно потянула Морозова за рукав.
— Пойдем отсюда скорее!
Еще не совсем прошел ледоход, еще кружило по Волге отдельные льдины, а уже началась навигация. Вере надо было на несколько дней съездить в Самару, куда она и отправилась с первым же пароходом.
Провожали ее всей компанией. Иванчин-Писарев, Богданович и Соловьев стояли внизу, а Морозов поднялся на палубу. Она сразу заметила, что он чем-то взволнован, но не могла понять, в чем дело. И в самый последний момент Николай сунул ей в руку клочок бумажки и сбежал вниз.
Вспенивая колесами воду, этот огромный, неуклюжий и грязный пароход медленно шел против течения, вдоль холмистых берегов, поросших лесом и изрезанных оврагами, в которых еще лежал темный снег. Было холодно, но Вера все не уходила с палубы и с грустью смотрела на удаляющийся город. Потом развернула записку.
Ах, какой он чудак, этот Морозик! Он понимает двойственность своего положения, потому что, решив отдать свою жизнь служению великим идеалам, давно отказался от личного счастья. И все-таки он не может не думать и не говорить о тех чувствах, которые к ней испытывает, ибо они сильнее его. Да, он боролся со своей любовью во имя высших общественных целей, но побороть ее все же не смог. Теперь его судьба в ее руках, и она сама должна решить, что ему делать. Уехать или… (Сколько там было многоточий и восклицательных знаков, в этой короткой записке!) Уехать или… Если б она знала! И почему он перекладывает решение этого вопроса на ее плечи? Она ведь тоже в двойственном положении. Ей тоже трудно себя побороть. Как ему ответить? Обидеть отказом? Сказать, что она его не любит? Но это будет неправда. Во всяком случае, не совсем правда. Сказать правду тоже невозможно, ведь он и сам понимает, что личное счастье несовместимо с их борьбой.
«И все-таки надо объяснить ему все, как есть на самом деле», — подумала она твердо.
Между тем берега становились все выше, все круче, уже не холмы, а настоящие горы, поросшие смешанным лесом, высились над водной равниной.
Глава восьмая
Волостной писарь Чегодаев, отдаленный отпрыск захудалого рода татарских князей, терялся в догадках. Нежданно-негаданно прибыли в Вязьмино две городские барышни, две столичные фифы, Вера и Евгения Фигнер. Прибыли и объявили, что желают открыть фельдшерский пункт и лечить крестьян от болезней. Спрашивается — зачем?
По виду такие, что им бы на балах с офицерами выплясывать, а если замужние — сидеть по утрам в пеньюарчиках и лакеев гонять с записочками, дескать, супруг законный по делам своим отбыли и не желаете ли прибыть с черного ходу. Впрочем, судя по документам, они незамужние. Тем более странно.
Не устроивши свою судьбу, забиваться в медвежий угол, в глушь, в Саратов, да хоть бы уж в сам Саратов, а тут от него еще сколько верст!
Ну эта, старшая, она вроде замужем побывала.
В разводе. У ней, может быть, семейная драма, надо забыться в медвежьем углу, среди живой природы, залечить сердечные раны. А младшей какого дьявола в столицах своих не сиделось?
Вот он, к примеру, князь Чегодаев, каждому понятно, для чего он сюда прибыл. (Волостной писарь, несмотря на дальность родства и сильно оскудевшее состояние, вполне всерьез ощущал себя потомком княжеской фамилии, досадуя только на то, что принадлежность эта не дает никакого дохода.) Промотал он по дурости свое состояние. Часть пропил, а больше в картишки-продул. После, конечно, спохватился, да поздно. Денег нет, службе никакой не научился, а кушать нужно, да и детишек в сиротский дом не отдашь. Кабы не такое несчастье, так в жизнь бы он этого Вязьмина не видал и не клонил бы голову перед каждым, начиная от предводителя и кончая исправником, которые хотя и дворяне, а в общем хамье.
Батюшка, правда, тоже в Сибири дни свои кончил. Но и на то причина была. По молодости лет да по пьяному делу засек до смерти крепостного человека — кто не без греха? Да и какой уж тут грех, господи, об чем говорить? Человек-то был свой, за свои деньги купленный. Эдак дойдет до того, что и за всякую живность судить будут. Зарезал ты, к примеру, свою свинью или лошадь, а тебя — бац — под суд либо в солдаты. Жизнь пошла в таком направлении, что прямо ужас. Крепостных освободили, теперь их не то что купить либо продать, пальцем тронуть нельзя. Чуть что — в суд присяжных потащат и будут тебя судить, как равного с равным. Князя будут судить с мужиком, который без году неделя как перестал быть вещью. Раньше, бывало, дашь судье взятку, глядишь — и дело как ни то да уладится, а теперь попробуй-ка! Одних присяжных двенадцать человек, каждого не подмажешь, да сами они половина из мужиков, хамье, и, ясное дело, хам держит сторону хама.
Так мало всего прочего, еще и эти барышни вздумали прикатить в провинцию. Для чего? Добро были бы сектантки или басурмане какие, так ведь нет, православные и, если паспорта не фальшивые, из дворян.
— А вы, барышни, случаем не родичи будете партизану знаменитому, Александру Самойловичу Фигнеру, который в Отечественной войне прославился?
— Нет, — говорят, — не родичи, однофамильцы.
— Чудно, — крутит князь головой с широкой проплешиной.
— А чего же чудного? — пожимает плечиком старшая.
— Да фамилия вроде такая не на каждом шагу попадается. — Князь смотрит на сестер лукаво, с таким видом, что вот, дескать, тут-то я вас и уличил. Дескать, мы-то с вами знаем, что вы приехали неспроста, чего уж друг перед другом таиться.
А в душе все же нет полной ясности. На мгновение ухватился за мысль; а может, деньжат приехали подработать по бедности? Но тут же мысль эту отбросил. Какая уж там подработка — одной положили двадцать пять рублей жалованья, а другая и вовсе бесплатно согласна работать.
Так в смущении мыслей и остался князь Чегодаев.
А когда сестры вышли, сказал волостному старшине загадочно:
— Новые люди приехали к нам. — Подумал, развел руками. — Да, новые люди.
Не успели наши барышни появиться в Вязьмине, как уездный предводитель дворянства Устинов прислал вязьминскому князю записочку: мол, приехавшие барышни внушают явное подозрение, за ними следить надо в оба. Непременный член дворянского собрания Деливрон был с этим вполне согласен.
Как-то вечером Чегодаев посетил приятеля своего, вязьминского священника отца Пантелея. Батюшка выставил неполную четверть водки и угощал своего гостя блинами с семгой и со сметаной. И, выпив у дружка своего, Чегодаев повторил ему со значением ту самую фразу, которую недавно сказал старшине:
— Вот, батюшка, стало быть, приехали к нам новые люди.
— Ну и что? — беспечно сказал батюшка, складывая очередной блин конвертиком. — Тебе-то, твоя светлость, что за беда? С чего это вы все переполошились? И баба моя толкует: гляди, мол, какие цацы приехали. Мужики прибегали сегодня пытать: для всех лекарка приставлена или для одних только баб.