Начать хотя бы с того, что волею обстоятельств Блейк и в самом деле был, по тогдашним меркам, дилетантом. Академия его не признавала. Издатели не брали его книг. В типографии был напечатан только самый первый, еще почти ученический сборник «Поэтические наброски» (1783), где повсюду слышатся отголоски сентиментализма, в частности «Ночных мыслей» (The Complaint; or Night Thoughts on the Life, Death, and Immortality, 1742-1745) Эдуарда Юнга (Edward Young, 1683-1765), которые Блейку впоследствии довелось иллюстрировать. Средства для издания ссудил приятель Блейка художник Джон Флаксмен. Свою лепту внес и священник Генри Мэтью, в чьем доме собирались прихожане, не чуждые литературных интересов. Он без ведома автора исправил несколько включенных в книгу стихотворений, и это возмутило Блейка. Автор забрал тираж из типографии и уничтожил его почти полностью. Больше он никогда не обращался за помощью к такого рода благодетелям. А ни один типограф не рискнул бы выпустить книжку безвестного автора за свой счет.

И Блейку пришлось стать собственным издателем. Он изобрел особый способ «иллюминованной печати»: гравировал листы и, вручную их раскрасив, сшивал. Так в нескольких десятках экземпляров опубликовал он свои «Песни Неведения и Познания», а затем и так называемые «пророческие книги» [1]. Оттиски продавались в его мастерской. Точнее сказать, пылились на полке. Спроса не было, и после смерти Блейка большинство книг пропало. Те, что чудом уцелели, теперь стоят целое состояние.

С дистанции в полтора века, быть может, покажется, что эта необычная ситуация в каком-то смысле была для Блейка благом: она избавила его от кабалы тогдашних издателей, а в том, что слово его рано или поздно будет услышано, поэт-провидец, каким он себя считал, сомневаться не мог. Однако Блейк переживал создавшееся положение достаточно тяжело, осыпая градом эпиграмм своих более удачливых — и менее щепетильных в литературных делах — современников, а в письмах тем немногим, кто был ему близок, жалуясь на тупоумие торговцев картинами и типографов, как и на их раболепство перед авторитетами вроде Рейнолдса.

Да и должна ли удивлять горечь и ярость этих его строк? С юности близкий к радикалам — таким, как Джозеф Джонсон (Joseph Johnson, 1743-1811) или Томас Пейн (Thomas Paine, 1737-1809), — подобно им впрямую откликавшийся на злобу дня и живший политическими страстями своей эпохи, Блейк, конечно, писал не для истории, а для современности и, как каждый поэт, хотел быть услышан. А его аудиторию обычно составляло всего несколько человек. И даже они ценили в Блейке, как правило, лишь талант художника, оставаясь равнодушными к его идеям.

Сохранилось свидетельство современника, что единственным, кто сорок с лишним лет поддерживал Блейка, полностью разделяя его общественные и нравственные убеждения, была жена поэта Кэтрин Ваучер. Надо думать, что ею нередко и ограничивался круг читателей его произведений. Во всяком случае, нет никаких фактов, указывающих, что кто-нибудь при жизни Блейка прочел стихи, оставшиеся в рукописях, — а ведь среди них есть вещи, первостепенно важные для него: «Странствие», «Хрустальная шкатулка»...

Прямым следствием этой изоляции была житейская неустроенность, нищета и обида на современников. Косвенным — специфическая творческая позиция Блейка, в немалой мере предопределившая и своеобразие созданного им художественного мира. Для истории искусства это, конечно, самое главное. Но нельзя забывать и о той цене, которой было оплачено это своеобразие.

Необычность блейковского мира почувствует каждый, кто откроет том его стихов, иллюстрированный гравюрами. Стихи и рисунок с самого начала составляли единый художественный комплекс — это многое объясняет в их образности. Еще существеннее сам факт, что Блейк вынужденно оказался в стороне от литературных баталий своего века, от его вкусов, увлечений, споров. От его расхожих понятий. Даже от его обиходного поэтического языка.

Он не ждал успеха и не стремился к нему. В самом прямом смысле слова поэзия была для него духовной потребностью, и только. Он не оглядывался ни на принятые каноны, ни на проверенные читательским признанием образцы. Идеи, выразившиеся в его книгах, метафоры и символы, в которых они запечатлены, весь поэтический мир Блейка менее всего ориентирован на существующую норму, иметь ли в виду эстетику конца XVIII века или романтические устремления.

При всех явных и скрытых перекличках с характерными мотивами литературы того времени, поэзия Блейка ощутимо выделяется на общем фоне, побуждая некоторых исследователей говорить о том, что это явление вообще неорганично для английской поэтической традиции, какой она складывалась вплоть до романтиков и даже после них — до XX века. Очевидное преувеличение, но тем не менее здесь есть доля истины. Содержание, которое раскрылось в стихах и «пророческих книгах» Блейка, и в самом деле не имеет аналогий ни в предшествующей, ни в современной Блейку английской литературе. И оно определило новизну, самобытность его поэтики.

Прерафаэлиты видели в нем гения, обитавшего в сфере чистой духовности. А на деле его нельзя понять, не оценив в его стихах образности, навеянной той грубой повседневностью трущобных кварталов, которая ему была привычна с детства. Она вошла в поэзию Блейка, сообщив ей небывалую резкость социальных штрихов, графичность образов и такой всепроникающий урбанизм колорита, будто его стихи были написаны не в конце XVIII века, а по меньшей мере столетием позже.

Духовные корни Блейка уходят в ту же почву. Та среда, где вырос Блейк* продолжала хранить, передавая из поколения в поколение, сложившиеся еще в средневековье еретические и сектантские доктрины, в которых за ветхозаветными понятиями, категориями и образами полыхает едва сдерживаемое пламя плебейской революционности, а идея Рая крепится требованиями достойной жизни на земле. Преследовавшиеся еще более жестоко, чем неверие, эти учения — антиномианцев, фамилистов, «бешеных», иоахимитов — выдерживали самые беспощадные гонения официальной церкви и государства, а таившееся в них пламя на протяжении истории не раз вырывалось наружу, требования высказывались открыто — вспомнить хотя бы о Томасе Мюнцере, анабаптисте, вожде Крестьянской войны в Германии, казненном, как и большинство его сторонников.

По собственному свидетельству Блейка, он приобщился к этой облеченной в религиозные символы плебейской идеологии еще с юности. Мальчиком его уже посещали мистические видения. В 1788 году был прочитан труд Э. Сведенборга (1688—1772) «Мудрость ангелов», а затем «Небо и Ад» — одно из основных сочинений шведского мистика. В «пророческих книгах» повсюду попадаются следы этого чтения. Не раз пытались представить Блейка последовательным сторонником этого теолога, находя нечто знаменательное в том, что сведен-боргианская «Новая церковь» была основана в год рождения поэта (1757). Влияние нельзя недооценивать, но нельзя не видеть и открытого спора со Сведенборгом, развернутого во многих блейковских произведениях. Блейку остался совершенно чужд сведенборговский плоский морализм, как и метафизичность картины мира, созданной в «Небе и Аде», где духовное прочно отделено от материального, а субъективное от сущего.

Не могут удивить ни само это воздействие, ни последующая полемика. Идеи Сведенборга дали толчок мощному оппозиционному движению сектантства, но вскоре оно далеко переросло рамки сведенборговской теологии. А Блейку была важна, конечно, не сама по себе теология, ему было важно выраженное на ее языке стремление к справедливости и подлинной духовности бытия. Он воспринял пронесенный через столетия бунтарский дух, это еретическое толкование христианства как земной справедливости, эту нравственную ригористичность и особый духовный настрой, при котором суровой мерой божеского и сатанинского измеряется любой, даже мелкий людской поступок, и события сегодняшней жизни видятся как органическое продолжение событий евангельской истории в их высоком этическом смысле, и весь путь человечества предстает как ристалище Добра и Зла, борющихся со дней творения. Он воспринял основную мысль еретической теологии — мысль о человечности Христа, сформулированную еще в XII веке итальянским мистиком Иоахимом Флорским (ок. 1132—1202), идею Вечносущего евангелия, согласно которой Бог есть не сила внешняя по отношению к человеку, но впервые выявленная в Иисусе внутренняя духовная сила каждого, высвобождение которой ознаменует грядущую эпоху бесцерковности, любви, братства и свободы. Он воспринял и символику, возникающую уже в самых ранних сектантских проповедях, — символику разрушения до камней Вавилона — порочного мира социальной иерархии и церковной лжи, и построения Иерусалима — царства человеческого равенства и осуществленной христианской нормы, государстваутопии, того Иерусалима, который у Блейка «свободою зовется средь Альбиона сыновей».