Случай с черной бородкой так подействовал на мою впечатлительную душу (у меня есть подозрение, что и не только на мою), что теперь, куда бы я ни пришел, прежде чем взяться за портсигар, я тревожно осматриваю стены — нет ли на них какой-нибудь печатной каверзы. И ежели плакат «Строго воспрещается», подманивающий русского человека на курение и плевки, то я ни курить, ни плевать не стану ни за что.

IX. ЗОЛОТОЙ ВЕК

Фридрихштрасской уверенности, что Россия прикончилась, я не разделяю[15], и даже больше того: по мере того как я наблюдаю московский калейдоскоп, во мне рождается предчувствие, что «все образуется» и мы еще можем пожить довольно славно.

Однако я далек от мысли, что Золотой Век уже наступил. Мне почему-то кажется, что наступит он не ранее, чем порядок, симптомы которого так ясно начали проступать в столь незначительных, казалось бы, явлениях, как все эти некурительные и неплевательные события, пустит окончательные корни.

ГУМ с тысячами огней и гладко выбритыми приказчиками, блестящие швейцары в государственных магазинах на Петровке и Кузнецком, «Верхнее платье снимать обязательно» и т. под. — это великолепные ступени на лестнице, ведущей в Рай, но еще не самый Рай.

Для меня означенный Рай наступит в то самое мгновение, как в Москве исчезнут семечки. Весьма возможно, что я выродок, не понимающий великого значения этого чисто национального продукта, столь же свойственного нам, как табачная жвачка славным американским героям сногсшибательных фильмов, но весьма возможно, что просто-напросто семечки — мерзость, которая угрожает утопить нас в своей слюнявой шелухе.

Боюсь, что мысль моя покажется дикой и непонятной утонченным европейцам, а то я сказал бы, что с момента изгнания семечек для меня непреложной станет вера в электрификацию поезда (150 километров в час), всеобщую грамотность и проч., что уже, несомненно, означает Рай.

И маленькая надежда у меня закопошилась в сердце после того, как на Тверской меня чуть не сшибла с ног туча баб и мальчишек, с лотками летевших куда-то с воплями:

— Дунька! Ходу! Он идет!!

«Он» оказался, как я и предполагал, воплощением в сером, ко уже не укоризны, а ярости.

Граждане, это священная ярость. Я приветствую ее.

Их надо изгнать, семечки. Их надо изгнать. В противном случае быстроходный электрический поезд мы построим, а Дуньки наплюют шелухи в механизм, и поезд остановится — и все к черту.

X. КРАСНАЯ ПАЛОЧКА

Нет пагубнее заблуждения, как представить себе загадочную великую Москву 1923 года отпечатанной в одну краску.

Это спектр. Световые эффекты в ней поразительны. Контрасты — чудовищны. Дуньки и нищие (о, смерть моя — московские нищие! Родился НЭП в лакированных ботинках, немедленно родился и тот страшный, в дырах, с гнусавым голосом, и сел на всех перекрестках, заныл у подъездов, заковылял по переулкам), благой мат ископаемых извозчиков и бесшумное скольжение машин, сияющих лаком, афиши с мировыми именами... а в будке на Страстной площади торгует журналами, временно исполняя обязанности отлучившегося продавца, неграмотная баба!

Клянусь — неграмотная!

Я сам лично подошел к будке. Спросил «Россию», она мне подала «Корабль» (похож шрифт!). Не то. Баба заметалась в будке. Подала другое. Не то.

— Да что вы, неграмотная?! (Это я иронически спросил.)

Но долой иронию, да здравствует отчаяние! Баба д е й с т в и т е л ь н о н е г р а м о т н а я.

___________

Москва — котел: в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться. Среди Дунек и неграмотных рождается новый, пронизывающий все углы бытия, организационный скелет.

В отчаянии от бабы с «Кораблем» в руках, в отчаянии от зверских извозчиков, поминающих коллективную нашу мамашу, я кинулся в Столешников переулок и на скрещении его с Большой Дмитровской увидал этих самых извозчиков. На скрещении было, очевидно, какое-то препятствие. Вереница бородачей на козлах была неподвижна. Я был поражен. Почему же не гремит ругань? Почему не вырываются вперед пылкие извозчики?

Боже мой! Препятствие-то, препятствие... Только всего, что в руках у милиционера была красная палочка и он застыл, подняв ее вверх.

Но лица извозчиков! На них было сияние, как на Пасху!

И когда милиционер, пропустив трамвай и два автомобиля, махнул палочкой, прибавив уже несвойственное констеблям и шуцманам ласковое:

— Давай!

Извозчики поехали так нежно и аккуратно, словно везли не здоровых москвичей, а тяжело раненых.

___________

В порядке <...> дайте нам опоры точку, и мы сдвинем шар земной.

Комментарии. В. И. Лосев

Столица в блокноте

Фельетон написан в ноябре 1922 г. Впервые опубликован в газете «Накануне» в нескольких номерах: 1922. 21 декабря (гл. I-II); 1923. 20 января (гл. III-IV); 9 февраля (гл. V-VII); 1 марта (гл. VIII—XI). С подписью: «Михаил Булгаков».

Печатается по тексту газеты «Накануне».

Сменовеховская газета «Накануне», открытая в Берлине 26 марта 1922 г. (московская редакция этой газеты была образована в июле того же года), сыграла значительную роль в творчестве Булгакова. В ней он поместил около двадцати фельетонов, рассказов, очерков. Основное внимание в своих корреспонденциях писатель обратил на налаживание жизни в столице после нескольких лет разрухи. Алексей Толстой, редактировавший воскресное «Литературное приложение» к «Накануне», после первых же публикаций неизвестного писателя в газете стал требовать от московской редакции «больше Булгакова». Юрий Слезкин оставил короткие, но важные воспоминания о том времени. Вот они: «Вскоре появилась в Москве сменовеховская газета „Накануне" и открылось ее отделение в Гнездниковском переулке. Мы с Булгаковым начали сотрудничать там, приглашенные туда Дроздовым (напомним, что Слезкин, Булгаков и Александр Дроздов сотрудничали во владикавказской газете „Кавказ". — В. Л.). Здесь Булгаков развернулся как фельетонист. На него обратили внимание, издательство „Накануне" купило его „Записки на манжетах", да так и не выпустило... Тогда у нас собирался литературный кружок „Зеленая лампа" — организаторами его были я и Ауслендер (С. А. Ауслендер, 1886—1943, писатель. — В. Л.), вернувшийся из Сибири. Ввел туда я и Булгакова... Булгаков точно вырос в один-два месяца. Точно другой человек писал роман о наркомане. Появился свой язык, своя манера, свой стиль...»

Эти свидетельства Ю. Слезкина важны еще и потому, что в момент их написания (1932) бывшие друзья уже не встречались друг с другом, успев до этого обменяться язвительными уколами. Но надо отдать должное Ю. Слезкину, который, обижаясь на бывшего друга (и ученика) и несколько завидуя ему (это несомненно), оставался объективным в оценке булгаковского творчества. Объективным и верным, отмечая главное, а не второстепенное в творческом движении Булгакова.