1.
«Сан, дай треху до второго», — не люблю просить, а что сделаешь?
«Ты че, ваще, в натуре, обнаглел?! Ты мне прошлый рупь вернул, нет?»
«Ну, ты, жлоб, когда за мной пропадало? Дай треху, второго верну пять», — чтоб ты подавился!
Он с интересом смотрит на меня, отчасти, с недоверием. В моих словах ему чудится подвох, — но где именно? — этого понять он не может. Надо помочь ему убедиться, что подвоха нет.
Этот тип людишек мне знаком — они падки на униженные просьбы, лесть, виляние перед ними хвостом.
«Санек, ну, выручи, а? Крыша поехала, чердак трещит, шланги горят — залить надо, а бабок, ну, ни хрена нет! Выручи, друг, что для тебя — треха?! Это я с дырявым карманом живу, а ты же мужик самостоятельный, всегда при капусте, дай, а?» — расчет оказался верен. Два курса психфака оказались нелишними, очень удачно…
«Ладно, разгунделся! На, жри, но только до второго, понял?» — он переполнен самоуважением и самодовольством, ну и фиг с ним, а мне — налево.
«Ну, Сань, ну, ты друг! Ну, спасибо, спас, можно сказать!»
«Лан-лан, топай, куда надо, а мне некогда — дела есть. Пока!»
«Пока, Сань, Нине привет передавай», — и спиной к нему и ускорь шаг и отойди от него подальше пусть все видят ты далеко от него ты идешь к Зойке она ждет на нашем месте честно и преданно и ты идешь к ней и между тобой и Саней уже метров десять и он кричит смотри не нажрись завтра работы много до черта это последняя капля и ты накажешь его сегодня сейчас и визг тормозов и вопль его и всей улцы и ты не обернувшись знаешь как лежит тело лицом в мокрый асфальт и одна нога подвернута и руки выброшены вперед и толпа свистки и гвалт и впреди зойкины радостные глаза и ты пришел…
Она скачет ко мне на одной ножке, как девчонка, — а она и есть девчонка, — но на полпути спотыкается, останавливается и потрясенно смотрит на меня. Даже с ужасом.
«Что такое, Зайчик?» — я ничего не могу понять, но она молчит, не может оторвать от меня глаз и вдруг медленно, как в ускоренной съемке, начинает опускаться на землю, как бы завиваясь спиралью вокруг самой себя и оседая на правую сторону.
Еле успеваю ее подхватить, отношу к скамейке, расстегиваю пальто, блузку, стараюсь не коситься на открывшуюся грудь, наклоняюсь, целую и зову:
«Зайка, Зайка, что с тобой, малыш?»
Она с трудом открывает глаза, и сначала в них опять появляется ужас, но она тут же успокаивается, пытливо смотрит мне в лицо и неуверенно говорит:
«Что это со мной случилось, не понимаю…»
«Ты почему-то испугалась меня, — стараюсь сказать это как можно ласковее, — ты ела?»
«Нет, у меня денег не было, и никто не дал», — ну, ясно, в таком гадюшнике работает! Бедная моя девочка.
«Теперь все ясно: с голодухи что только не примерещится! Пойдем-ка поедим, я трешку достал, у Саньки стрельнул», — на мгновение мелькнуло: согнутая нога, выброшенные вперед руки…
«Ой, правда?!» — ишь, как обрадовалась, да я и сам рад поесть: последний раз ел дня два назад, и что — кашу из восстановленного овса, бр-р-р, мерзость!
«Ты когда последний раз ела?» — здесь нужна строгость. Не буду строгой — она с голоду умрет, а попросить ни у кого не решится, а тут я сержусь, что она голодает, значит, будь добра, добывай, как хочешь, но ешь.
«А, — пытается обмануть меня беспечным тоном, — дня три-четыре назад, не помню.»
«Заяц, я тебя убью! То-то смотрю, глаза ввалились. А ну, марш, пошли.» — и мы пошли и ТАМ уже никого не было и следов не было и ОН знал умирая что это я его наказываю.
Вот. Треху пожалел для моей девочки, для Зайчика моего. Не советую жалеть для нее треху — я этого не люблю.
Как блестят в темноте ее глаза, какие густые у нее волосы, несмотря на постоянный голод. Хоть и поредели, но все еще густые. Какая нежная кожа, гладкая и тонкая, какие беспомощные косточки скрываются под этой тонкой, беззащитной, натянутой них, кожей, как отважно борется она с сонливостью, чтобы наградить меня за заботу и любовь, как неумела она и как сладко засыпает, лишь только я отпускаю ее.
Я отгоняю легкую досаду на нее за этот внезапный сон, ложусь поудобнее и смотрю и вижу его тело лежащее в морге вопящую Нинку буфетчицу его сожительницу она воет скулит тушь разъехалась соседки утешают ее а сами косятся на сумку стоящую в кухне на полу в сумке виден сверток с куском грудинки суп и пачка настоящего маргарина и настоящие макароны значит все это было сегодня в столовой а давали нечто разлезлое под названием бигос собираясь домой она уже знала о НЕМ но сумку не забыла наполнить горе горем а жрать-то надо надо человеку жрать я спрашиваю
Не дрожи, Зайчик, замерзла? Вот я укрою, укутаю свою девочку, убаюкаю ее, она перестанет дрожать, задышит ровно и спокойно, и я спокойно смотрю в темноту и у Нинки разлетается оконное стекло и влетает невесть откуда булыжник тупо бьет всей своей тяжестью Нинку в висок и она прервав визг бесшумно как куль валится со стула и соседки мгновенно расхватывают кто кость кто маргарин кто горсть макарон и разбегаются по своим углам, а я засыпаю уже, но зойкин крик вскидывает меня; она сидит на постели, прижав к груди одеяло, смотрит на меня, а в глазах снова ужас, она трясется, от моей протянутой руки шарахается с задавленным каким-то писком, падает на пол и ползет куда-то в темноту, а я соскакиваю с кровати, бегу за ней, беру за плечи, она кричит — так же сдавленно — не дается, вырывается, я не могу сладить с нею, с этим тощим воробышком, она стала внезапно сильной, очень сильной, и мне приходится изрядно повозиться, прежде чем я водворяю ее на кровать, заворачиваю в одеяло и придавливаю своим телом, чтобы снова не убежала.
Она отворачивает от меня лицо, дрожит, но постепенно дрожь проходит, она затихает, успокаивается, глаза ее закрываются, она спит, а возле нее засыпаю и я, и всю ночь мы с нею блуждаем по темным коридорам сна, ищем друг друга, боимся встречи, ждем ее и делаем все, чтобы эта встреча не произошла…