— А почем ты знаешь, отец, — заговорила Синфороса, — может статься, Периандр женат? А если даже и не женат, то захочет ли он еще на мне жениться?

— В том, что он не женат, — отвечал король, — меня убеждают его скитанья по дальним странам: доброму семьянину это не пристало. А что он захочет на тебе жениться — в этой мысли меня утверждает и за это мне служит порукой его недюжинный ум: Периандр, уж верно, сообразит, что он приобретает, женясь на тебе. И вот еще что: если красота его сестры возводит ее на королевский престол, то нет ничего удивительного, что, плененный твоею красотой, он станет твоим супругом.

От сих последних слов короля и от его заманчивого посула в сердце Синфоросы зашевелилась надежда и заговорили желания, да и не хотелось ей идти наперекор желанию отца; того ради обещала она быть его свахой и заранее согласилась принять благодарность за еще не заключенную сделку. Она лишь сказала отцу, чтобы он хорошенько подумал, прежде чем отдавать ее за Периандра: хотя выказанные Периандром способности и свидетельствуют, мол, о его доблести, однако ж никогда не следует бросаться очертя голову — надобно выждать несколько дней и поближе с ним познакомиться. А между тем Синфороса за то, чтобы сию же минуту стать женой Периандра, готова была пожертвовать всеми благами мира, согласилась бы укоротить свою жизнь, но у девушек добропорядочных и знатных на сердце одно, а на языке другое.

Вот о чем говорили между собой Поликарп и его дочь, а тем временем в другом покое шла беседа и разговор между Рутилио и Клодьо.

Клодьо, как это явствует из всего, что было нами сказано о его жизни и нраве, в лукавстве своем был до чрезвычайности хитроумен и умел придать своему злословию привлекательное обличье; и то сказать: глупцы и простаки ни сплетничать, ни злословить не умеют. И хотя, как уже было однажды замечено, нехорошо — уметь хорошо говорить о людях дурно, однако ж злоязычного умника обыкновенно одобряют, ибо злословие остроумное, подобно соли, подбавляемой в кушанья, придает беседе остроту и вкус; во всяком случае, злоречивого остроумца хоть и осуждают и порицают за вредоносность, однако ж за остроумие всё ему спускают да еще и похваливают его. Так вот, наш сплетник, которого за злой язык выслали из его родной страны вместе с развратною и порочною Розамундой, ибо английский король пришел к заключению, что злоязычие Клодьо должно понести такую же точно кару, как и распутство Розамунды, — этот самый сплетник, оставшись один на один с итальянцем Рутилио, сказал:

— Знаешь, Рутилио: безрассуден, в высшей степени безрассуден тот, кто сначала откроет кому-нибудь свою тайну, а потом убедительно просит никому ничего не говорить, иначе он, дескать, погибнет. Я бы такому человеку сказал: «Послушай, ты, разгласитель своих же собственных умыслов и разоблачитель своих же собственных тайн! Если ты поверяешь другому свою тайну, хотя сам говоришь, что от этого можешь погибнуть, то с какой же стати тот, другой, который, разглашая чужую тайну, ничем решительно не рискует, — с какой стати он запрет ее и замкнет на ключ молчания? Если ты хочешь быть совершенно уверен в том, что никто про тебя ничего не знает, то никому ничего и не говори. Все это, Рутилио, я отлично понимаю, однако ж, со всем тем, вертится у меня кое-что на языке и требует, чтобы я непременно это высказал, чтобы я это обнародовал, пока оно не загниет у меня внутри или же не разорвет мне грудную клетку. Послушай, Рутилио: что нужно этому Арнальду? Для чего он, как тень, следует за Ауристелой, оставив королевство на попечение престарелого и, быть может, немощного отца, терпя здесь бедствие, там крушение, то вздыхая, то плача, то горько жалуясь на свой удел, который он сам же себе и избрал? А что ты скажешь о юной Ауристеле и ее юном брате, странствующих по свету, скрывающих свое происхождение, дабы все недоумевали, знатного они рода или же не знатного: ведь на чужбине человека никто не знает, и он смело может выбрать себе каких угодно родителей. При известном умении и хитроумии можно так себя поставить, что родоначальниками твоими люди признают солнце и луну. Стремление к лучшему — качество похвальное, я этого не отрицаю: стремись, но не во вред ближнему. Честь и хвала суть награды за добродетель непритворную и неподдельную, но не за лицемерную и показную. Так кто же он, этот борец, стрелец, бегун и попрыгун? Кто он, этот Ганимед[23], этот красавчик, которого одни продают, другие покупают? Кто он, Аргус этой плаксы Ауристелы, на которую он нам и взглянуть-то не дает? Ведь мы так и не знаем и так и не смогли дознаться, кто же эта чета — не чета всем прочим по части пригожества — и откуда и куда она путь держит? Но особенно меня занимает вот что: клянусь тебе, Рутилио, всеми небесами, коих будто бы одиннадцать[24], я никак не могу поверить, что они брат и сестра. А если даже это и так, все же для меня остается загадкой: чего ради эти братец и сестрица вкупе и влюбе скитаются по морям, по разным странам, по пустыням, по полям, по заезжим дворам и гостиницам? Все их расходы покрываются слитками золота, которые извлекают из своих котомок, кошелей и сумок дикарки Рикла и Констанса. Бриллиантовый крест и жемчужные серьги, которые принадлежат Ауристеле, стоят очень дорого, однако же она и не помышляет о том, чтобы продать их или обменять, да ведь и то сказать: не вечно же будут принимать эту чету у себя короли, не вечно будут ей благодетельствовать наследные принцы. Ну, а что ты скажешь, Рутилио, о самомнении Трансилы и об астрологических познаниях ее папаши? Она воображает, что смелей ее нет никого на свете, а он мнит себя лучшим в мире юди-циарным астрологом. Я уверен, что супруг Трансилы Ладислав за то, чтобы оказаться сейчас у себя на родине, у себя дома, и отдохнуть, согласился бы соблюсти любой обычай, подчинился любому установлению, принятому в его родной стране, лишь бы не жить из милости в стране чужой. А этот наш испанец-варвар? Он до того спесив, что, глядя на него, можно подумать, будто вся человеческая доблесть воплощена в нем одном. Дайте только ему вернуться на родину: бьюсь об заклад, что он сей же час начнет собирать вокруг себя народ, показывать всем свою жену и детей, облаченных в звериные шкуры, рисовать на холсте остров варваров и показывать палочкой то место, где он провел пятнадцать лет, показывать под земную тюрьму, рассказывать о бесплодных и нелепых мечтаниях варваров и о пожаре, внезапно охватившем остров, — ни дать, ни взять те, что бегут из турецкого плена: они снимают с ног кандалы, перекидывают их через плечо и в таком виде ходят по христианским странам, жалобными голосами повествуют о своих мытарствах и униженно просят милостыню. И тем они и живут, ибо хотя их рассказы могут показаться и неправдоподобными, но ведь мало ли чего с человеком не случается, особливо с изгнанником: каких бы ужасов он о себе ни нарассказал — кому-кому, а ему всегда поверят.

— Что ты этим хочешь сказать, Клодьо? — спросил Рутилио.

— А вот что, — отвечал тот. — Ты здесь вряд ли найдешь себе применение: туземцы не танцуют, у них одно развлечение, а именно то, которое предлагает им Бахус, — он обносит их чашами с вином, в коем искрятся веселье и сладострастие. Что же касается меня, то хотя я обязан своим спасением благости промысла и доброте Арнальда, однако ж я не благодарю за это ни промысл, ни Арнальда, более того: я бы даже не отказался построить наше с тобой счастье на его несчастье. Между бедняками дружба может длиться долго: равенство положения связует сердца. А вот между богачами и бедняками длительной дружбы быть не может по причине неравенства между богатством и бедностью.

— Да ты, я вижу, философ, Клодьо! — заметил Рутилио. — Однако ж я не возьму в толк, каким образом можем мы умилостивить нашу судьбу, коли она преследует нас от самой колыбели. Я не такой ученый человек, как ты, а все же смекаю: те, что рождены в низкой доле, сами по себе, если им господь не поможет, редко когда возвышаются, а хоть и возвысятся, да добродетелью не украсятся, так все на них пальцами станут показывать. А чем же ты-то украсишься, коли самая большая твоя добродетель — чернить самое добродетель? И кто возвысит меня, коли я сам способен, принатужившись, подняться на высоту прыжка, но никак не выше? Я мастер выделывать выкрутасы, а ты мастер точить лясы. Меня в моем отечестве приговорили к повешению, а тебя изгнали из отчего края за злословие. Так на что же мы с тобой можем рассчитывать?

вернуться

23

Ганимед — в греко-римской мифологии — прекрасный подросток, которого Зевс (Юпитер) похитил с земли и сделал своим виночерпием.

вернуться

24

…клянусь… всеми небесами, коих будто бы одиннадцать… — Согласно широко распространенной в странах Западной Европы в средние века и в эпоху Возрождения системе мироздания крупного географа, астронома и физика древности Клавдия Птолемея (жил в первой половине II века н. э. в Александрии), насчитывалось одиннадцать небесных сфер: Луна, Меркурий, Венера, Солнце, Марс, Юпитер, Сатурн, Недвижные звезды, Первый двигатель, Кристальная область и Недвижное небо (эмпирей). Система мироздания Птолемея была признана церковью, и всякое выступление против нее приравнивалось к ереси.