Тут припомнилось Семену, как сидел он в яме у Эрбулата, одного из своих хозяев и как толковали хозяйские женщины о соседе: мол, нечестивец и зверь, из тех поганых псов, каким отомстит Аллах! Толковали вполголоса, ибо соседа боялись; был он человеком Басаева и как-то – то ли своей рукой, то ли при дележке пленных – схватил девчонку лет двенадцати, дочь, как думалось, бизнесмена из Астрахани или Ростова. Но бизнесмен оказался врачом, деньги на огромный выкуп вымаливал по друзьям и родичам, а Эрбулатов сосед его поторапливал, каждый месяц отправляя по пальцу дочки.

Долго не вспоминал Семен про эту историю, а вот – надо же! – вспомнил! И сам озверел, как Эрбулатов сосед. Там – девчонка, и тут девчонка, и неизвестно, что страшней: пальцы терять или подвергнуться в двенадцать лет насилию. Бродила в нем мысль, что это, может, и не насилие вовсе, а местная традиция: солнце жаркое, девушки зреют, как шампиньоны на унавоженной грядке, в двенадцать – невеста, в двадцать – мамаша с целым выводком, а в тридцать уже покойница. Все это могло быть так, но он еще оставался человеком другого времени, другой земли, других понятий, и они, эти понятия о добре и зле, наполнили душу Семена гневом и состраданием. Теперь он знал, для чего идет в Шабахи.

Должно быть, его лицо переменилось – Ако, шагавший рядом, вдруг спросил:

– Что с тобой, хозяин? Ты выглядишь так, будто яростная Сохмет в тебя вселилась!

– Может, и вселилась, – буркнул Семен, мрачно озирая пологие склоны холмов. Солнце – огромное, багряное – повисло над их вершинами, налетевший ветер пробудил голоса травы, заставив ее шелестеть то жалобно, то тревожно, и в этой жалобе-тревоге Семену чудились стоны какого-то существа, слабого и беззащитного, будто пойманный в капкан зверек.

Близился вечер. Где-то неподалеку протяжно взвыл шакал, гиены ответили ему пронзительным хохотом, паривший в вышине стервятник внезапно ринулся вниз, растаяв в солнечном сиянии. Они миновали ущелье между двух холмов, перебрались через мелкую речку, по берегам которой пасся скот, и, одолев еще одну возвышенность, очутились лицом к широкому пространству, окруженному с юга, востока и севера холмистой грядой. В середине этой естественной подковы лежала деревня Шабахи: круглые хижины под остроконечными кровлями из связок сухой травы, центральная площадь с водоемом и ручьем, сбегавшим со склона холма, столбы, соединенные жердями, для сушки шкур, обложенные камнем ямы, в которых пылал огонь, собаки, козы, дети и сотни мужчин и женщин, суетившихся у своих жилищ, у водоема и примитивных очагов. Загоны для скота Семен не обнаружил; быки и коровы свободно разгуливали на равнине, и, судя по изобилию стад, Шабахи была поселком не бедным.

Хо обернулся, что-то сказал своим братьям, и те помчались в деревню со всех ног, подпрыгивая, размахивая копьями и вопя так, будто за ними гналось целое стадо разъяренных слонов. Дети и псы разбегались с их дороги, но следом повалил народ, все больше мужчины с дубинками и копьями, хотя и женщин тоже хватало. Вскоре шум и гам перекинулись на другую сторону поселка, и Хо замедлил шаг – видимо, ждал, пока известие о благородном госте не соберет побольше публики. Спускаясь по склону холма, Семен разглядел, как к площади направляются две процессии с солидными мужами во главе: один – в леопардовых шкурах и страусиных перьях, другой – в балахоне, обвешанном погремушками и костями. Вождь с колдуном, решил он, прикидывая, что сторонников у того и другого в самом деле поровну. Потом он заметил, что на площади у водоема что-то темнеет – не иначе, как туши издохших быков, рядом с которыми, с копьями на плечах, прохаживались стражи.

Тут, на площади, они и сошлись – Семен, колдун и вождь, а также сотен шесть народу, жаждавшего справедливого суда. Вождь, в отличие от стройных соплеменников, оказался мужчиной тучным, которого перья и шкуры делали еще необъятней и тучней, да и колдун не выглядел дистрофиком – три подбородка и отвисающий, как у беременный козы, живот. Оба в тех годах, когда полагается думать о вечном, а не о том, что у женщин под юбкой – пусть даже юбка из травы и не скрывает ровным счетом ничего. «Два престарелых петуха, – глядя на них с неприязнью, решил Семен. – Курочек им подавай, цыпляток! А толк один: не догнать, так согреться».

Икеда обменялся парой слов с Семеновым провожатым, потом, важно выпятив брюхо, взмахнул жезлом со страусиными перьями.

– Мой твой почитать! Мой всегда почитать великий вождь Паре и все его воин. Мой слать великий вождь быка, шкуру, кость. Много слать! Паре доволен?

– Очень доволен. Паре прыгать от счастья, – отозвался Семен, сообразив, что «Паре» означает пер’о.

Икеда величественно покивал, обмахиваясь перьями и вытирая пот со смуглых жирных щек.

– Этот охотник, – его рука протянулась в сторону Хо, – говорить: ты плыть на лодка, большой лодка, и сам большой, сильный. Большой человек у Паре, да? Какой большой? Твой говорить, мой слушать.

Семен покосился на жезл с перьями в кулаке вождя, взглянул на Ако, молча ждавшего повелений, и вымолвил:

– Мой носить опахало за великий вождь, стоять за его плечом, не дышать, не моргать, глядеть, на кого он гневаться. Такому мой резать глотка. От уха до уха, вот этим ножиком!

Он вытащил висевший на перевязи кинжал и продемонстрировал его сначала Икеде, потом Каримбе. Оба в страхе отшатнулись, затем почтительно приложили ладони к груди, и тут колдун решил, что и ему пора вступить в беседу. Своими познаниями в языке Та-Кем Каримба не уступал вождю, но, будучи служителем культа, выражался гораздо изящнее.

– Мой тоже почитать великий Паре! Мой делать голова у его ног, ползать на живот и лизать пыль. Сто раз ползать, сто раз лизать! Не глядеть вверх, чтобы не ослепнуть! Молить духов, чтобы Паре жить, здороветь и сильнеть!

Проговорив это ритуальное пожелание, Каримба с торжеством взглянул на Икеду, но вождь презрительно отмахнулся жезлом.

– Твой молить духов, мой слать шкуру и быка! Паре знать, кому больше верить. Твой старый, глупый, силы нет, духи твой обманывать. Дохнуть бык, духи говорить: дохнуть от мой женщина. Смеяться, ха! Мой женщина на мой циновка, она не видеть твой бык. Духи шутить, ты верить, и все понимать: старый дурак хуже десять молодых.

Глаза колдуна налились кровью, он тряхнул балахоном, загремев подвешенными к нему костями, и прорычал:

– Мой старый дурак? Мой духи обманывать? Мой сказать духам слово, и твой стать кучей дерьма! Или слон топтать, или лев сожрать! Нет, не лев – шакал! Лев не ест обезьян, даже очень жирный!

Они с угрозой придвинулись друг другу, воины за их спинами взревели, вскинули копья, а Семен, наблюдавший за перепалкой, вдруг почувствовал, как гнев, с которым он вступил в Шабахи, сменяется жалостливым презрением. Стоило ли сердиться на этих охотников и скотоводов? Они продавали своих малолетних детей, верили в духов, порчу и сглаз и были готовы устроить по этому поводу кровопускание. Жестоко? Да. Жестокость ребятишек, обрывающих крылья у бабочек… совсем иная жестокость, нежели у человека цивилизованного, который умеет читать и писать, глядит телевизор, молится богу и рубит деткам пальцы…

Он вытянул руку – так, что лезвие кинжала пришлось между спорщиками.

– Потише, парни! Мой великий вождь не любить, когда козлы бодаться! – Затем Семен повернулся к Ако, грозно насупил брови и приказал: – Будешь моим языком! Говори погромче, чтобы всем было слышно.

– Повинуюсь твоему зову, хозяин! – откликнулся кушит. – Ты не беспокойся, глотка у меня здоровая.

– Вот и скажи им для начала, что я – семер из Обеих Земель, такой великий и большой, как три слона, поставленные друг на друга…

– Это им и так видно, господин, – заметил Ако. – Боги не обидели тебя ростом.

Семен ухмыльнулся.

– Ты, парень, не умничай, толмачь! Скажи им еще, чтобы опустили копья и не вздумали драться. Сейчас я осмотрю быков, а утром вынесу решение. – Взгляд его обратился к солнцу, садившемуся за горизонт. – Вечер уже, пора отдохнуть. Ночью я усну и посоветуюсь с… э-э… Осирисом. Утром рассужу вождя с колдуном, и суд мой будет справедлив и скор. Подвинься-ка, толстопузый! – Он хлопнул лезвием кинжала Икеду по животу и направился к быкам.