Мальчик не проронил ни слова. С тех пор, как они покинули свет дня, он точно воды в рот набрал. Чтобы заполнить молчание, стрелок возбужденно, лихорадочно говорил. Уходя под горы, в бессветье, он не оглянулся — оглядывался мальчик, стрелок же читал угасание дня в мягком зеркале щеки Джейка: вот бледная роза; вот — молочное стекло; вот — блеклое серебро; вот — последние отблески ранней вечерней зари; а вот — ничего. Стрелок высек неверный огонек, и они пошли дальше.

Сейчас путники расположились на ночлег. Эхо человека в черном к ним не долетало. Возможно, он тоже сделал привал, или, не зажигая сигнальных огней, уплыл вперед по погруженным во мрак ночи подземным чертогам.

— Бывало это раз в год, в Большом Зале, — продолжал стрелок. — Мы называли его Залом Пращуров. Но это был просто Большой Зал.

Их ушей достиг звук капающей воды.

— Ритуал ухаживания. — Стрелок неодобрительно расхохотался, и бесчувственные стены превратили смех в хриплый птичий клекот. — В старину, говорится в книжках, так приветствовали весну. Но, видишь ли, цивилизация…

Он умолк, не в состоянии рассказать о переменах, неотделимых от этого существительного, в котором слышался рев и грохот механизмов: о смерти романтики и возвращении ее бесплодного чувственного призрака, живущего лишь искусственным дыханием церемонной помпезности; о замене безумных неразборчивых письмен любви, на существование которых Роланду лишь смутно намекало чутье, геометрически правильными па ухаживания во время танцев в Большом Зале пасхальной ночью; о показном величии на месте стремительных и жестоких страстей, некогда способных губить души.

— Его превратили во что-то нездоровое, упадочное, — проговорил стрелок. — В забаву. В игру. — В его голосе звучало все бессознательное отвращение аскета. Будь огонек ярче, освети он лицо стрелка, стала бы заметна произошедшая в нем перемена: жесткость, сожаление, печаль. Но сила, составлявшая сущность Роланда, не исчезла и не ослабла. Его черты по-прежнему говорили о поразительном недостатке воображения.

— Но Бал, — сказал стрелок. — Бал…

Мальчик промолчал.

— Пять хрустальных люстр — тяжелое стекло и электрические лампочки. Все было сплошной свет, настоящий остров света. Мы прокрались на один из старых балконов. Считалось, что там небезопасно, но мы-то еще не вышли из поры детства. И оказались на самом верху, откуда все было видно. Не помню, чтобы кто-нибудь из нас что-нибудь говорил. Мы только смотрели, зато смотрели часами.

За большим каменным столом, глядя на танцующих, сидели со своими женщинами стрелки. Сами они не танцевали — разве что считанные единицы, все молодые люди. Прочие же не покидали своих мест, и мне казалось, что они отчасти смущены таким обилием света, сиянием цивилизации. Их, стражей и хранителей, уважали и боялись, но в толпе кавалеров и нежных дам они казались конюхами…

Четыре загруженных едой круглых стола непрерывно вращались. С семи вечера до трех часов следующего утра кухонные мальчишки безостановочно сменяли друг друга. Столы исправно поворачивались, щекоча наши ноздри то запахами жареной свинины, то говядины, то омаров, то цыплят, то печеных яблок. Было и мороженое, и сласти, и огромные, раскаленные докрасна вертела с мясом.

А рядом с моими родителями сидел Мартен (я узнал их даже с такой высоты), и один раз мать протанцевала с Мартеном, медленно кружась, а остальные расступились, дав им место, и зааплодировали, когда танец окончился. Стрелки не хлопали. Отец неторопливо поднялся, протянул к матери руки, и она с улыбкой пошла к нему.

То был миг передачи, мальчик. Должно быть, из таких мгновений состоит время в самой Башне — одно сходится с другим, сцепляется, и в срок рождает могущество. Отец взял власть, получил признание, стал избранным. Признание исходило от Мартена, отец был движущей силой. А шла к отцу та, что связывала обоих — его супруга, моя мать. Изменница.

Отец был последним князем света.

Стрелок опустил глаза и стал разглядывать свои руки. Мальчик по-прежнему молчал. Его лицо было задумчивым, и только.

— Я помню, как они танцевали, — тихо проговорил стрелок. — Моя мать и Мартен-чародей. Я помню, как они танцевали, медленно кружась то вместе, то порознь, проделывая старинные па ухаживанья.

Он с улыбкой взглянул на мальчика.

— Впрочем, знаешь ли, это ничего не значило. Ведь власть переходила из рук в руки путями, никому из них не ведомыми, но всем понятными, а мать была душой и телом прикована к тому, кто обладал этой властью. Разве не так? Разве не ушла она к отцу, когда танец закончился? Разве не взялись они за руки? Разве им не рукоплескали? Разве не звенел зал рукоплесканьями, когда все эти женоподобные юноши и их нежные подруги били в ладоши, вознося отцу хвалу? Разве не так?

Где-то далеко в темноте звонко капала вода. Мальчик не отзывался.

— Я помню, как они танцевали, — негромко сказал стрелок. — Я помню, как они танцевали… — Он поднял взгляд к невидимому каменному своду. Казалось, вот сейчас он сорвется на крик, разразится бранью, бросит немым тоннам бесчувственного гранита, несущим в своем каменном кишечнике их крошечные жизни, безрассудный вызов… но это длилось всего мгновение. — Чья рука могла держать нож, отнявший жизнь у моего отца?

— Я устал, — тоскливо сказал мальчик.

Стрелок погрузился в молчание, Джейк перевернулся и подложил руку под щеку. Перед ними подрагивал маленький язычок пламени. Стрелок свернул папиросу. Ему чудилось, будто в насмешливом и угрюмом чертоге своей памяти он все еще видит хрустальную люстру, все еще слышит крики, доносящиеся с акколады, обряда посвящения в рыцари, бессмысленного в разоренном краю, уже тогда безнадежно сопротивлявшемся серому океану времени. Остров света причинял острую боль. Лучше бы никогда не видеть ни его сияния, ни того, что отец рогат.

Глядя на мальчика, стрелок затянулся и выпустил дым из ноздрей. Так и кружим под землей одни-одинешеньки, подумал он. Скоро ли вновь наступит день?

Его объял сон.

Когда дыхание Роланда стало глубоким, ровным и мерным, мальчик открыл глаза и посмотрел на стрелка с выражением, которое очень сильно походило на любовь. В зрачке мельком отразился и утонул последний свет костра. Мальчик уснул.

В пустыне, где ничто не менялось, стрелок почти полностью утратил чувство времени; остатки же растерял здесь, в темных ходах под горами. Ни у него, ни у мальчика не было средств определить время, поэтому минуты и часы перестали что-либо значить. В определенном смысле Роланд с Джейком находились вне времени. День мог оказаться неделей, неделя — днем. Ходьба, сон, скудная еда. Единственным их спутником был неумолчный рев стремнины, бурившей в камне свою штольню. Они шли вслед за потоком, пили из безвкусной минеральной глубины. Временами стрелку казалось, будто под поверхностью проплывают беглые ускользающие огни, похожие на корпусные, но он полагал, что это лишь картины, рожденные его мозгом, который еще помнил свет. Все же он предостерег мальчугана, чтобы тот не ступал в воду.

Дальномер в голове у Роланда неуклонно вел их вперед.

Прибрежная тропинка (да, это была ровная, слегка просевшая желобком тропинка) шла все время вверх, к истоку реки. Через одинаковые промежутки попадались закругленные каменные столбы с ввинченными в них обвисшими кольцами — возможно, когда-то здесь привязывали скот или перекладных. На каждом в плоской стальной фляге торчал электрический факел, но ни в одном не было ни света, ни жизни.

Во время третьего привала перед ночлегом Джейк убрел чуть в сторону. К стрелку долетал негромкий разговор камешков, шуршавших под ногами осторожно ступающего мальчика.

— Аккуратней, — предостерег он. — Тут не видно, где идешь.

— Я ползу. Это… ну и ну!

— Что там? — стрелок пригнулся, коснувшись рукоятки револьвера.

Недолгое молчание. Роланд тщетно напрягал глаза.

— По-моему, это железная дорога, — с сомнением произнес мальчик.

Стрелок выпрямился и медленно пошел на звук голоса Джейка, ощупывая ногой почву впереди — нет ли ям.