Стрелок провел мула мимо них и заглянул в сумрачные глубины сарая. Там, в будто бы пробивавшемся сквозь толщу воды свете одной-единственной лампы, подпрыгивала и трепетала тень долговязого старика в фартуке — покряхтывая, он подхватывал вилами рыхлое сено, тимофеевку, и размашисто переносил на сеновал.
— Эй! — позвал стрелок.
Вилы дрогнули, и конюх раздраженно обернулся.
— Себе поэйкай!
— Я тут с мулом.
— С чем вас и поздравляем.
Стрелок бросил в полутьму увесистую, неровно обточенную золотую монету. Звякнув о старые, засыпанные сенной трухой доски, она ярко блеснула.
Конюх подошел, нагнулся, подобрал золотой и прищурился, глядя на стрелка. Ему на глаза попались портупеи, и он кисло кивнул.
— Ты хочешь, чтоб я приютил его. Надолго?
— На ночь. Может быть, на две. Может, больше.
— Сдачи с золотого у меня нету.
— Я и не прошу.
— Тридцать сребреников, — пробурчал конюх.
— Что?
— Ничего. — Конюх подцепил уздечку и повел мула в сарай.
— Почисти его! — крикнул стрелок. Старик не обернулся.
Стрелок вышел к мальчишкам, cидевшим на корточках вокруг кольца для игры в шарики. Весь процесс мены они пронаблюдали свысока, с презрительным интересом.
— Как играется? — общительно спросил стрелок.
Никто не ответил.
— Вы здешние, городские?
Ответа не было.
Один из мальчишек вынул изо рта загнутую под безумным углом самокрутку, свернутую из кукурузного султана, крепко зажал в руке зеленый шарик с черными прожилками — «кошачий глаз» — и пустил его в очерченный на земле круг. Шарик ударил по «ворчуну» и выбил его за черту. Подобрав «кошачий глаз», мальчишка приготовился бить снова.
— Есть в этом поселке харчевня? — поинтересовался стрелок.
Один из ребят, самый младший, поднял голову и посмотрел на него. В углу рта у мальчугана красовалась огромная лихорадка, а глаза еще не утратили простодушия. Их до краев заполняло потаенное, смешанное с интересом удивление — это было трогательно и пугало.
— У Шеба можно съесть кусок мяса.
— В вашем трактире?
Мальчонка кивнул, но ничего не сказал. Глаза его товарищей сделались недобрыми, враждебными.
Стрелок коснулся полей шляпы.
— Весьма признателен. Приятно знать, что в этом поселке у кого-то еще хватает мозгов, чтоб говорить.
Он прошел мимо них, взобрался на тротуар и двинулся в сторону центра, к заведению Шеба. За спиной раздавался чистый презрительный голос другого мальчишки — еще совсем детский дискант: «Травоед! Давно трахаешь свою сестру, Чарли? Травоед!»
Перед заведением Шеба подмаргивали три яркие лампы — одна была прибита над перекошенными двустворчатыми дверями, две других располагались по обе стороны от них. Припев «Джуда» мало-помалу затих, на пианино забренчали другую старинную балладу. Голоса шелестели невнятно, как рвущиеся нити. Стрелок на миг задержался у дверей, заглядывая внутрь. Посыпанный опилками пол, возле столов на шатких ножках — плевательницы. Дощатая стойка на козлах для пилки дров. Захватанное липкое зеркало за стойкой отражало тапера — вертящаяся табуретка придавала его спине неподражаемую сутулость. Переднюю панель пианино убрали, так что можно было смотреть, как во время игры на этом новейшем техническом достижении вверх и вниз ходят соединенные с деревянными клавишами молоточки. За стойкой стояла трактирщица, светловолосая женщина в грязном синем платье. Одна бретелька была заколота английской булавкой. В глубине помещения вяло выпивали и играли в «Глянь-ка» человек шесть городских. Еще с полдюжины местных неплотной кучкой сгрудились у пианино. Четверо или пятеро — у стойки. И рухнувший лицом на стол у двери старик с буйной седой шевелюрой. Стрелок вошел.
Головы повернулись. Стрелка и его оружие осмотрели. На мгновение воцарилась почти полная тишина — лишь равнодушный ко всему тапер, не обращая внимания на вновь прибывшего, легко касался клавиш. Потом женщина вытерла стойку, и все вернулось на круги своя.
— Глянь-ка, — сказал в углу один из картежников, подкладывая в пару к червонной тройке четверку пик. Больше карт у него на руках не было. Тот, кто положил червонную тройку, выругался и передал ему свою ставку, после чего настала очередь следующего игрока.
Стрелок приблизился к стойке.
— Тут можно разжиться мясцом? — спросил он.
— А как же. — Женщина взглянула ему в глаза. Должно быть, когда-то она была хороша, но теперь лицо стало бугристым, а по лбу змеился сине-багровый шрам. Она густо запудривала его, но это скорее привлекало к шраму внимание, нежели маскировало его. — Правда, задорого.
— Представляю. Дай-ка три порции да пива.
Снова неуловимая перемена в общей атмосфере. Три порции мяса. Рты наполнились слюной, языки заворочались, медленно и сладострастно подбирая ее. Три порции.
— Это обойдется тебе в пять зелененьких. Вместе с пивом.
Стрелок выложил на стойку золотой.
Все взгляды обратились к монете. За стойкой, слева от зеркала, стояла жаровня с медленно тлеющими углями. Женщина скрылась в небольшой комнатушке позади нее и вернулась с листом бумаги, на котором лежало мясо. Не слишком щедрой рукой она отрезала три ломтя и бросила на огонь. От жаровни поднялся умопомрачительный запах. Стрелок стоял, сохраняя бесстрастное равнодушие и лишь краешком сознания отмечая, что пианино запинается, картежники сбавили темп, а завсегдатаи заведения бросают на него косые взгляды.
Заходящего со спины мужчину стрелок заметил на полпути, в зеркале. Тот был почти абсолютно лыс и сжимал рукоять громадного охотничьего ножа, на манер кобуры прикрепленного петлей к поясу.
— Иди сядь, — спокойно сказал стрелок.
Мужчина остановился. Верхняя губа непроизвольно вздернулась, как у пса, и на миг стало тихо. Потом он двинулся обратно к своему столику. Восстановилась прежняя атмосфера.
Пиво подали в высоком стеклянном бокале с трещиной.
— Сдачи нету, — задиристо объявила женщина.
— Я и не жду.
Она сердито кивнула, словно такая, пусть даже выгодная ей, демонстрация толстого кошелька разгневала ее. Однако золотой взяла, и минутой позже на мутной, плохо вымытой тарелке появились еще сырые по краям ломти мяса.
— Соль у вас водится?
Пошарив под стойкой, женщина выдала ему соль.
— Хлеб?
— Нету.
Стрелок знал, что это неправда, но не стал развивать тему. Лысый пялил на него синюшные глаза. Лежавшие на треснувшей, выщербленной столешнице руки сжимались и разжимались. Ноздри мерно раздувались.
Стрелок степенно, почти ласково принялся за еду. Он кромсал мясо, отправляя куски в рот, и старался не думать о том, что говядину удобнее резать, добавив к вилке кое-что еще.
Он почти все съел и уже созрел для того, чтобы взять еще пива и свернуть папиросу, когда на плечо ему легла рука.
Стрелок вдруг осознал, что в комнате снова стало тихо, и различил вкус сгущавшегося в воздухе напряжения. Обернувшись, он уперся взглядом в лицо того человека, который спал у двери, когда он заходил. Лицо это было ужасно. От него исходили отвратительные прогорклые миазмы — запах бес-травы. Глаза были глазами проклятого — остекленелые, неподвижные и сверкающие глаза человека, который смотрит и не видит; глаза, вечно обращенные внутрь, в бесплодный ад неуправляемых грез, грез, спущенных с привязи, поднимающихся из зловонных трясин подсознания.
Женщина за стойкой издала негромкий стон.
Потрескавшиеся губы покривились, раздвинулись, обнажили позеленевшие замшелые зубы, и стрелок подумал: «Да он не курит. Он ее жует. Ей-богу, жует». И тут же, следом: «Это мертвец. Он, должно быть, мертв уже год». И сразу: «Человек в черном».
Они не сводили друг с друга глаз — стрелок и человек, шагнувший за грань безумия.
Старик заговорил, и ошарашенный стрелок услышал, что к нему обращаются Высоким Слогом:
— Сделай милость, дай золотой. Один-единственный. Потешиться.
Высокий Слог. На миг рассудок стрелка отказался постичь услышанное. Прошло столько лет — века, Боже правый, тысячелетия! Никакого Высокого Слога больше не было, он остался один — последний стрелок. Остальные…