Я не ведал, что снега, холод, беспокойство за жену и дочь отнимут отдых, беспечность забытья, досуг — даже того, городского, не будет. Обычны стужи в тридцать — тридцать пять градусов, несколько раз термометр опускался к сорока. Бревна лопались ночами — всегда внезапно, резко и коротко.
И сна по-прежнему нет. Теперь-то я знаю: настоящий — вряд ли вернется. Сон — символ отношения к жизни. Надо спокойно, не горячась ладить с проклятой бессонницей.
И уж совсем я не предполагал, что влезу в долги. Недоделки строительства поглощают все заработки. Я лишь поспеваю раздавать четвертные то печнику, то слесарю, то плотникам, то электрику, то каменщикам…
В доме же по-старому дует из каждого паза. Декабрь, январь и первую неделю февраля температура во всех трех комнатах колебалась между девятью и двенадцатью градусами тепла. Я, жена, дочь по очереди прихварывали.
Так как я работаю вне сборной, то и массажисту плачу из своего кармана. Недешево обходится и «Фрида». Та же история, что и с домом. С меня все дерут, считают долгом драть и надувать. Ведь я счастливчик, из чемпионов, денег — куры не клюют, просто грех не ободрать. Это тоже форма любви людей.
В общем, я неплатежеспособен. На книжке деньги только под прожитье: еду и обязательные траты. Всего на четыре месяца. Поэтому работы в доме свернуты. Мы просто с утра облачаемся в толстые свитера, пальто и валенки.
Надежда одна: за рекордами — деньги. Я обязан собрать не меньше четырех-пяти рекордов. Без них мне не свести концы с концами. Без них я банкрот. Только спорт может выручить.
Я сбоку все время приглядываюсь к себе. Там, во мне, сила на эти рекорды. Я все время примериваюсь: не подведет, даст ли эти рекорды? Обстоятельства подпирают, в апреле, не позже, я должен выдать первый. Я уже наметил, это будет в жиме. В жиме я лучше подготовлен. Я могу подтренировывать его на даче, особенно в станке. В нем лежак наклонен под сорок градусов — позвоночник высвобожден и не надо захватывать на грудь в стойку сто восемьдесят — двести килограммов. Когда можно качать руки и грудь без этого захватывания — лучше не захватывать. Я могу лежа снимать вес со стоек и жать, по многу раз жать. Отдыхать — и опять жать.
Мне обязательно нужен рекорд. Пусть мне заплатят не как обычно, пусть наполовину меньше. Ведь я для всех — не тот: я проиграл, я не в ладах с чинами от спорта и вообще с теми, кто решает, как нам жить, куда идти, что говорить…
А это тоже складывает сумму за рекорд. Тут ведь нет твердой таксы. Сумма может быть и такая и такая — какую цифру выведет ответственный чин из спорта.
Черт с ними, с чинами, мне нужны деньги. Главное, прорезался бы рекорд и в ведомости была бы выведена хоть какая-то цифра.
А что до ненависти — значит, я чего-то стою. В общем-то, она и выгнала меня за город, в этот поселок.
Чтобы писать, нужны деньги. А деньги — это рекорды, рекорды. Как их слепить в городе, когда я не в сборной? А с рекордами мне по плечу любой ярлык.
Ведь я меченый…
В феврале я впервые почувствовал, что напряжение слабнет. Голубое безбрежное небо, капель, сиреневатые отливы в сугробах, сосульках, хруст ледка — я веселее постигал премудрости кочегарного дела, секреты сгорания различных сортов угля. Дивился выносливости посельчан. Они ворочали изрядные грузы: бревна, кули с картофелем, дюжие вязанки дров. Причем женщины — наравне с мужчинами. И сколько из них болеют!
А коли вот-вот весна — морозы поубавились — легче жить. Стало быть, я могу копить силу для рекордов. Напряжение сжигало ее — одно голое измалывание себя, стирание без выхода на мышцы.
Сила любит отдых, бешеную работу — и отдых, бешеную работу — и отдых, и дрему, расслабленную дрему, а ничего этого нет. Вот только сейчас чуть иначе.
А было сплошное измалывание себя в работах, самых разных работах. Будь она проклята, эта жизнь! Все время требует, чтобы ты встал на колени, все время требует — на колени!
После поражения на чемпионате мира (случайного, нелепого поражения) я бросил спорт, но, конечно, не только из-за этого. Думал, сумею зарабатывать литературой, пусть поначалу поденной. И тут я засох. В масть надо писать — тогда никаких затруднений.
Я не родился, наверное, а уродился, не могу «в масть», а смог — зажил бы. Угу, это оно самое… Убийство без убийства. Вот она, ручка, бери — сочиняй…
В общем, отказаться от тренировок теперь, когда все наслышаны о моем возвращении, — значит прослыть еще и трусом. Это, так сказать, дополнительная радость. Журналисты названивают чуть ли не на каждую тренировку: «Когда?!» Это они о выступлении и рекордах.
Для всех все узлы я завязал сам. Верно, узлы я затягивал сам, но не от страсти к узлам.
Я, кажется, воюю с целым миром: издательствами, откуда мне возвращают рукописи, трижды проклятым шоссе, ранними сумерками, сугробами, печью, паклей, вылезшей из пазов, стужей, плутовством строителей, бессонницей, которая усугубляется беспокойством за дочь. Ночами вскакиваю и проверяю, не сползли ли с нее одеяла. А тут еще связки, суставы — жена, понаторев в фельдшерском ремесле, лечит их горячим парафином, бинтованием, растирками…
Утрами не хочется открывать глаза: снова заботы, суета, тревоги…
Я не пью, но подмывает накупить бутылок и запить: все забыть, потерять память. Я здесь никому не нужен, кроме жены и дочери, И вся эта борьба и этот скрытый смысл ее — вздор, нелепость. Все равнодушны, хоть ты изойди кровью.
Лечь бы — и не шевелиться.
Я молча и отчаянно противлюсь. Должна завязаться сила, должна.
Я могу дышать отравленным воздухом, но это не значит, что я сам буду отравленный…
Да, все бравадные словечки… Стучит барабан, стучит…
За окном гулом отходит порыв ветра — ненасытен этот северо-восточный, с Таймыра, третьи сутки метет. Набежал — и пакостит, пакостит… Из сугробов торчат лишь затесы заборов. Тучная на снега зима. И опять стужа, неослабная стужа.
И тренировки — хуже не бывает. Работа на непослушных мышцах, дубовых мышцах. Штанга — каким то ломом в хвате, кисти мозжит, осаживает в пояснице. А ведь обычно с «железом» играешь одну партию — укладистое, отзывчивое, живое.
В угловой комнате, захоложенной всеми сквозняками, я сижу за рукописью. Руки стынут. Я стучу по клавишам пишущей машинки в перчатках с отрезанными перстами, закутанный во все шерстяные одежки.
Я знаю себе цену. Я не изощрен в мастерстве, писатель неглубокий, одноплоскостной писатель, и вовсе неуклюж в литературе образов (правда, мне это и не шибко интересно, поэтому, надо полагать, и плох в общем мнении).
Но в каждом недостатке таланта, в его ущербности присутствует и выигрышная сторона. Я свою знаю. Меня не собьёшь.
Если бы можно было жрать землю (как в детстве, во искупление прегрешений), я жрал бы, лишь бы сохранить возможность писать.
Свет меркнет, почти гаснет, все теряет четкость — рассол жидкого света (противная желтизна, будто уходит сознание) — здесь это в порядке вещей, как вообще отключение света на долгие часы. Пытаюсь вспомнить, где спички или фонарь, не стронул ли с привычных мест, там ли, но свет приподнимается и горит свободно, ровно без дрожи и перепадов. Настоящий свет.
Я любил эти часы в сумерках и свет не включал. Багрово мерцал в топке раскаленный уголь. В памяти раскручивались километры шоссе, оживала штанга, складывались и рассыпались фразы из рукописи.
«Никто не загонял меня в поселок, — безразлично размышлял я. — Никто, лишь мое упрямство. Слава? В спорте ее доставало… до блевотины. Уж тут-то я не ради нее…»
И верно, есть нечто, что выше нас, оно заставляет строить жизнь так, а не иначе.
«Не будет рекордов — продадим дом и еще с год-другой протянем, — продолжал я свои исследования будущего. — Найду способ держаться и писать. Непременно найду…»
Погодя во мне вспыхивало раздражение. Я вставал и начинал ходить.
«Никогда ни у кого не просить пощады! Никогда!» Я повторяю это каждую ночь. Это выходит само собой, но всякий раз основательно вздергивает меня. Ну чем не заклинание…