После шестого класса я проводил отпуск с мамой и братом в Одессе. Я мечтал о море. Увидеть море! И этот миг настал. Впереди за глинистым обрывом, остро изрезанным дождевыми промоинами и пучками чахлой полыни, слоисто дрожал полуденный воздух. Я шагнул из-за кустов и тогда увидел море во всю ширь — насколько хватает глаз. Я видел лишь море — эту до краев наполненную исполинскую чашу сини. Море показалось мне именно исполинской чашей. И эту чашу плавно раскачивали. Множество зеркальных бликов блуждало по ее поверхности, а края — задымленные дали — растворялись в тусклое распаленное небо. Скользили белые облака, искусно обточенные ветрами. И море, охая, выбрасывало волны на берег.

Я оцепенел. Этот простор! Эта прозрачно-зеленоватая толща воды со снопиками гаснущего света в глубине.

Море!..

Я чувствовал себя в воде своим. Я заплывал на два-три километра. Научился выходить и заходить в воду в крепкий ветер, когда волна может расшибить о дно. Часто, оставив брата в лодке и взяв камень, я опускался на дно. Я бродил под пологом прозрачной воды, разглядывал синевато-темные камни, изъеденные солью и бурями; крабы пятились бочком, пятная песок своими костяными лапками. Дремали на песке бычки, приметные лишь из-за крапинок на спине. По слабому течению стелились космы водорослей и бело разбивались волны о днище лодки. А потом, разом оттолкнувшись, уходил наверх, к поверхности, так похожей на стекло, составленное из зыбких граней.

Я был осмуглен солнцем, строен и одет в зреющую мощь мускулов. Не было для меня большей радости, чем соревноваться в силе и выносливости с морем. Так искренне я был привязан еще лишь к книгам. Книги одарили меня счастливейшими мгновениями. Для меня не было печатных строк — мир бушевал за строками; чувства, которые нельзя увидеть и взять рукой, обильно и свободно изливались с белых страниц.

И весь этот мир: море, безудержность солнца, ожившие миры книг и мои, слитые с ритмом жизни мускулы и чувства — я вдруг угадал в глазах Тани. Мне ее недоставало каждую минуту. С ней все становилось другим, без нее — терзающей пустотой. В ней была дорога каждая подробность.

Она обращалась со мной покровительственно, с оттенком жалости — я все равно любил ее. Когда она уехала, дни потеряли смысл. Я не знал, что море, солнце, движение жизни — все может быть пустым и без смысла.

Я купил кольцо с каким-то фальшивым камнем. Я купил его на деньги, сбереженные для каникул. Я сознавал, это глупо, и никогда не осмелился бы даже показать ей кольцо. Оно до сих пор со мной, надежно припрятанное в парте.

Таня была невысокого роста. У нее были самые обыкновенные волосы. И вообще она казалась самой обыкновенной. В то лето она закончила первый курс педагогического института под Москвой.

Почти год она отвечала на письма. Как вздрагивал я и волновался, когда из рук дневального получал ее письма! Милые аккуратно-округлые буквы…

Да, все в прошлом. Я уже не смогу так любить! Что все остальные встречи? Это — испорченность, не больше. Я просто поддаюсь своей природе, но настоящие чувства уже в прошлом. Вот хотя бы Оленька Ропшина. На зимних каникулах в седьмом классе мне нравилось кататься с ней на коньках. Я спрашивал ее, что белее — снег или ее улыбка, и шептал ей строфы из «Amores» Овидия. Я увлекался поэтами античности.

И Оленька была несравненна, когда ее папа на второй день Нового года сварил глинтвейн и все мы выпили по стакану. А потом мы с ней без конца провожали друг друга. Дорожка пропадала в сумеречной белизне парка. На скамейках пенно стыл молодой снег. Мы писали на сугробах всякие глупости. У нее замерзли руки. Я высвободил ее руку из варежки и взял в ладонь. Холодные хрупкие пальцы, вздрогнув, так и замерли согнутые в моей ладони. Они были такие беспомощно доверчивые! И когда я нечаянно касался ее плечом, мы вздрагивали и смотрели друг на друга.

Было очень звездно. Так звездно — казалось, звезды освещают ночь. Мороз пощипывал щеки. И снег от мороза был рассыпчатым, легким. И стихи Пушкина чудились в поскрипывании снега. Однако все это было не то и не так. Мое сердце не разбито (ненавижу это пошлое выражение), но я уже отлюбил. И я чувствовал себя усталым, пожившим человеком. Мне было жаль наивности Оленьки…

В редкие минуты одиночества, которые почти невозможны в училище, я доставал колечко и размышлял о разных несправедливостях бытия. Уже никто никогда не сможет разбудить мои чувства. Да, наверное, все кончено для меня.

На следующих каникулах мы с братом были очень заняты. Брат поступал в институт. Но потом, на зимних каникулах в восьмом классе, я еще раз убедился, что обречен на одиночество. Правда, я познакомился с Машенькой Звягинцевой. Мы почти каждый день ездили с ней в Большой театр или в кино. Мы так близко сидели! Завитки волос щекотали мою щеку. И я ощущал теплоту дыхания в шепоте. И потом, засыпая, я слышал ее смех, воздушность ее движений (когда она поправляла мне галстук). Я не умею его завязывать по-настоящему двумя узлами, но с одним справляюсь. Показал мне, как завязывать галстук, брат. Он уже учился на первом курсе горного института. Брат презирает меня за мои увлечения. Он называет это волокитством. И он прав. Я ненастоящий. Я сентиментален. Я ветреный человек. А Елизавета Николаевна Истрати — мамина знакомая — говорит, что у меня якобы чувственные губы. Губы у меня как губы. Немного толстоваты — и все. Выходит, раз полногубый, стало быть, непременно влюбчивый?

Все это доставляет мучения. Брат не верит в меня, а я непременно воспитаю себя настоящим мужчиной. Необходима упорная работа над своим нравственным самоусовершенствованием. В древней философии существовала своя система. Нужно начинать с ежедневного самоиспытания, не выпуская из-под контроля ни одного своего поступка и желания. В результате длительных упражнений человек прогрессирует в усовершенствовании и приближается к мудрости. Я добьюсь, чтобы моя жизнь не расходилась с принципами.

Я с нежностью думаю о брате. Он чистый и уж полюбит, так навсегда. Все в нем мне дорого: и сноровистость в делах, и рост под метр девяносто, и сила, и начитанность…

Сколько же мне нужно работать над собой!

Расставаясь, я не выдержал и поцеловал Машеньку. Как вспыхнули ее щеки, как несвязно вдруг она заговорила!..

И опять казарма, казарма…

Зато на летних каникулах после восьмого класса я вел себя по-мужски. Отпуск мы охотились с братом на уток. Эта гладь озера на рассвете, этот предрассветный покой! Это шварканье селезней в тростниках, крики выпей, плеск воды под крыльями и свист еще невидимых в сумерках стай! Если бы это было возможно, я стал бы профессиональным охотником. Ах, как замирает сердце, когда на твой шалаш внезапно налетает чирок! Полет его прям, но стремителен. Порой только и услышишь свист крыльев. В мгновения надо успеть поймать его стволами, взять упреждение и, не обрывая движения ружья, нажать на спусковой крючок.

А как пламенно-прозрачно солнце, укусившее край горизонта! Как вихрится туман на ветру! И как дымно-тускло солнце за клочьями тумана!! И как ветер растаскивает туман и солнце ложится в воду! И как постепенно голубеет вода, впитывая краски неба, и потом уже не отличить голубизну неба от голубизны вод! И как коричнева и тепла вода в торфяниках! И как беспокоен на ветру тростник! И как правильны овалы тростника на поверхности озер! И как близко можно подобраться к птицам, если поет тростник!

Я не боялся усталости, трясин, коряг, змей. В трусах, с патронташем на шее и ружьем в руках часами я брел по грудь в воде. Ноги засасывал ил. Вода порой подступала к горлу, и я, увязая, возвращался, отыскивая новый брод. И ястребы зависали надо мной, а щуки азартно били на отмелях. И рыбы, спасаясь, узко, быстро резали плавниками воду или шлепались, выпрыгивая из воды. И, сдерживая дыхание, окаменев, я слушал, как перекликаются утки. Из куги выплывали сторожкие лысухи. И, высоко подняв шеи, продолжали охоту на рыб белобрюхие чомги. И дорожками рябилось в воде отраженное солнце. И лес стоял сизоватый, неподвижный, притихший.