— Простите, сэр, но надеюсь, вы не унаследовали шутливость вашего предшественника.

— Стабильность в стране — дело нешуточное, — ответил Реза.

Однажды Арджуманд навестила отца в его камере, больше похожей на преисподнюю. Искандер, весь в синяках, опустошенный, мучимый дизентерией, все ж таки заставил себя улыбнуться:

— Похоже, этот десятый посол — сука, каких поискать. Жаль, что второй десяток мне разменять не удалось.

В пятнадцатом веке… Впрочем, как бы ни убеждали яркие плакаты, новый век еще не наступил с приходом Искандера к власти. Он наступит чуть позже. Но так заворожил всех и вся Искандер, что когда веку пятнадцатому и впрямь подошла пора и 1399-й год сменился 1400-м, его встретили едва ли не разочарованно.

Великий Хараппа опередил великое время. НОВОМУ ВЕКУ — НОВЫЙ ЧЕЛОВЕК… Да, Искандер возвестил новую эпоху, он обогнал Время. Но оно отыгралось, отомстило сполна.

Повесили его в полночь, потом обрезали веревку, сняли тело, завернули, отдали Тальвар уль-Хаку. Тот погрузил его в самолет и вылетел в Мохенджо, где под домашним арестом дожидались две женщины. Когда тело выгрузили, пилот и штурман отказались выйти из самолета. Так и стоял он на взлетной полосе в Мохенджо, поджидая Тальвар уль-Хака, нетерпеливо пофыркивая дымком, словно негодовал из-за каждой лишней минуты в этом ужасном месте. Рани и Арджуманд на штабной машине проехали в Синадру — там за усадьбой было семейное кладбище — и увидели среди белых мраморных надгробий, похожих на зонтики, черную зияющую яму. У тела, завернутого в белое, застыл по стойке «смирно» Тальвар уль-Хак. Рани, уже совсем седая — ни дать ни взять двойник Дюймовочки, не обронила к слезинки.

— Так, значит, это он, — только и сказал она.

Тальвар ответил поклоном, кивнуть он не мог — не гнулась шея.

— Покажите, Откройте лицо мужа.

— Пожалейте себя! — воскликнул Тальвар. — Ведь его же повесили.

— Спокойно! — оборвала его Рани. — Откиньте покрывало.

— Весьма сожалению, — снова поклонился Тальвар, — но у меня приказ.

— Какой еще приказ? — Рани даже не повысила голос. — Кто мне может запретить?

Но Тальвар лишь повторил:

— Искренне сожалею, но…— И все же потупился, каинова душа. Тальвар и Реза, полицейский и солдат. И тот и другой служили Искандеру.

— Значит, что-то неладное с телом, — заключила Рани. Тальвар замер, напрягся и отрывисто сказал:

— Ваш муж мертв. Что сейчас может с ним быть «неладное»?

— Ну, позвольте хоть сквозь покрывало его поцеловать, — прошептала Рани и склонилась над спеленутым телом. Тальвар не остановил ее, а когда сообразил, в чем дело, было уже поздно: острыми ногтями Рани разодрала покрывало и из большой прорехи на нее уставились немигающие глаза мужа на пепельно-сером лице.

— Что ж глаза ему не закрыли? — впервые подала голос Арджуманд. Мать же молча, сосредоточенно всматривалась в пухлые губы, серебристо-седые волосы. Пришлось силой оттаскивать ее от тела.

— Я все видела. Теперь можно. Идите, хороните свидетельство вашего позора.

Искандера предали земле, когда солнце спряталось за горизонтом.

Уже в машине Рани Хараппа сухо заявила:

— Когда человека вешают, у него выпучиваются глаза. Лицо синеет. И язык вываливается.

— Мама, ради Бога, прекрати!

— Опоражнивается кишечник, впрочем, они могли все подчистить, запах какой-то больничный.

— Слышать не могу!

— Да и лицо, согласна, можно в порядок привести: отрезать язык, чтобы рот закрылся, грим наложить.

Арджуманд Хараппа заткнула уши.

— Одного только ничем не поправить. На шее у висельника всегда след от веревки остается, а у Искандера на шее — чисто.

— Мерзость какая! Меня сейчас стошнит!

— Неужто не понимаешь! — крикнула дочери Рани. — Если от веревки отметины нет, значит, он умер раньше! Ну, ясно теперь? Они мертвого повесили!

Арджуманд уронила руки на колени.

— Какой ужас!

Смерть не оставила своей визитной карточки — отметины на шее. Едва не теряя разум, Арджуманд воскликнула:

— Мама, а откуда ты все знаешь? Откуда тебе знать, как вешают?

— Ты, должно быть, забыла, — почти ласково напомнила она дочери, — я видела Миира-Меньшого.

В тот день Рани Хараппа в самый последний раз попыталась дозвониться до своей старой подруги, Билькис Хайдар.

— Извините, но Хайдар-бегум не может сейчас подойти к телефону.

«Что ж, значит, он и бедняжку Билькис под замок посадил», — подумала Рани.

Под домашним арестом Рани и Арджуманд провели ровно шесть лет (два года до казни Искандера и четыре — после). За это время они окончательно убедились, что им не сблизиться — уж слишком неравнозначны были их воспоминания об отце. Одинаково они лишь встретили смерть Иски — ни та, ни другая не уронила ни слезинки. И причиной тому — маленькое палаточное взгорье, словно после землетрясения выросшее на том самом дворе, где некогда привязал себя к колышку Реза Хайдар. Жили в этих палатках солдаты, жили, так сказать, на захваченной территории. Разве могли женщины плакать на глазах у захватчиков? Главным надзирателем был капитан Иджаз, молодой здоровяк с жесткими, как щетина у зубной щетки, волосами и пушком на верхней губе, который упрямо не желал превращаться в усы. Он-то поначалу и пытался пристыдить жестокосердных.

— Бог знает, что вы за женщины! Все толстосумы — выродки! Глава семьи мертв, вам бы рыдать да рыдать у него на могиле.

Но Рани Хараппа на провокацию не поддалась.

— Вы правы, — ответила она. — Бог, конечно, знает. И какие вы солдаты, тоже знает. Под мундиром черную душу не скроешь.

Так, год за годом, под недоверчивыми взглядами солдат и холодными, точно северный ветер, — дочери-затворницы,

Рани Хараппа по-прежнему изукрашивала вышивкой шаль за шалью.

— Моя-то жизнь почти не изменилась под домашним арестом, — призналась она капитану Иджазу вначале. — Разве что новые лица вижу, есть с кем словом изредка перекинуться.

— Не воображайте, что я вам друг! — заорал Иджаз, на пушистой верхней губе выступил пот. — Раз убили этого подонка, так и усадьбу конфискуем! И все ваше золото, серебро, все эти чужеземные картины с голыми бабами да мужиками, что наполовину кони. Стыдоба! Все отнимем!

— Начинайте с картин в моей спальне, — посоветовала Рани. — Там самые дорогие. И если нужно, позовите, помогу вам серебро от мельхиора отличить.

Когда капитана Иджаза прислали в Мохенджо, ему не исполнилось еще и девятнадцати. По молодости и горячности он бросался в крайности: то верх брала бравада (порожденная смущением: как-никак ему доверили сторожить таких известных дам), то юношеская застенчивость. Когда Рани предложила помочь в разорении собственной усадьбы, искра, высеченная огнивом стыда, воспламенила фитиль его гордости: враз приказал он солдатам собрать все ценные вещи в кучу перед верандой, где сидела Рани и невозмутимо вышивала. Бабур Шакиль тоже, помнится, за свою недолгую молодость сжег огромную кучу старья. Капитан слыхом не слыхивал о юноше, ангелом вознесшемся на небо, но устроил такой же костер в Мохенджо — дабы в нем сгорело все тягостное прошлое. И весь день Рани руководила разошедшимися вояками: следила, чтоб в огонь попала самая лучшая мебель, самые замечательные картины.

Через два дня Иджаз пришел к Рани — та, как всегда, сидела в кресле-качалке — и грубовато-неумело извинился на свое безрассудство.

— Отчего же, — возразила Рани. — Вы это хорошо придумали. Я старую рухлядь терпеть не могла, но и выбросить не смела — Иски с ума бы сошел.

После учиненного пожаром разора Иджаз проникся к Рани уважением и к концу шестого года почитал ее как мать, ведь он же рос у нее на глазах. Иджаз был лишен как семейной жизни, так и солдатского казарменного братства; потому он изливал душу перед Рани, поверял ей свои еще смутные мечты о женщинах, о маленькой ферме на севере.

«Во мне хотят видеть мать — наверное, так угодно судьбе», — думала Рани. Вспомнилось ей, что даже Искандер в конце жизни стал относиться к ней по-сыновнему уважительно: последний раз в Мохенджо он склонился и поцеловал ей ноги.