— Расскажите, пожалуйста, что-нибудь о себе.

Ромашкин опять растерялся, стал смущенно мямлить:

— Я, собственно, ничего особенного не совершил. Воевал, как все…

Василия выручил директор школы:

— Товарищ капитан, конечно, скромничает. Столько наград и ничего не сделал! Вы, наверное, экономите время для вашего соратника. Спасибо вам, товарищ капитан, за интересный рассказ. Послушаем теперь Героя Советского Союза товарища Пряхина!

Василий понимая состояние Кузьмы, сочувствовал однополчанину.

Пряхин пылал так, что с лица исчезли веснушки. Он откашлялся и, стараясь выглядеть спокойным, сбивчиво заговорил:

— Воевать, товарищи, оказывается, легче, чем про это рассказывать…

Зал отозвался доброжелательным смешком.

— Я ведь тоже, как сказал товарищ капитан, особых подвигов не совершал. На Днепре мне Золотую Звезду дали. Одним из первых переплыл, вот и дали.

Ромашкин вспоминал, какой ад был на плацдарме, как они, по несколько раз раненные, отбивали наседающих фашистов, обеспечивая переправу полка. Вот бы показать ребятам Кузьму Пряхина в том бою! У Василия зазвучал в ушах срывающийся на фальцет мальчишеский голос Кузьмы — так он тогда командовал, стараясь перекричать грохот боя.

И вот стоит Кузьма, ярко освещенный электрическим светом, Золотая Звезда и ордена сверкают на его груди, а рассказывает он так скупо и неинтересно, просто невозможно слушать. Василию хотелось вскочить и поведать ребятам, какой отчаянный и бесстрашный парень Кузьма Пряхин. Удерживала лишь напряженная тишина в зале: «Слушают — значит, нравится».

— После Днепра война пошла веселее, — рассказывал Пряхин. — Верите ли, до самого Кенигсберга лопату из чехла не вынимал, ни одного окопа в полный профиль не отрыл. Все в отбитых у фашистов сидел. Раньше, бывало, пока оборону прорвем, карта у командира роты капитана Куржакова на всех сгибах протрется. А тут пошло — не успевают новые листы раздать, а мы уже прошли эту местность.

«Не то говоришь, Кузьма, — думал Ромашкин. — Покажется ребятам война веселым, легким делом. И я не о том говорил, надо бы сказать, как гитлеровцы госпиталь разгромили, как тетю Маню, врачей убили, как могилу отца тяжело увидеть. О том, что от Москвы до самого Берлина — сплошное пожарище, трубы от печей да головешки, наши братские могилы и рвы с расстрелянными мирными жителями». Василий смотрел на празднично украшенный зал, на легкие белые рубашечки, алые галстуки, счастливые лица ребят. «А нужно ли им об этом рассказывать? Зачем омрачать их веселые, чистые души? Им хочется услышать о подвигах. А на войне ведь не думают о них, даже свершая их, не думают. Что же получится, мы прошли через одну войну, а им будем рассказывать про другую? Не дело это. Эх, жаль нет Андрея Даниловича Гарбуза, он бы во всем разобрался, разъяснил, что к чему».

Рассказ Пряхина ребятам понравился, они долго аплодировали. Потом та же девочка с косичками спросила:

— Скажите, правда ли, что умирающие на поле боя перед смертью шепчут имена любимых?

Ребята и даже педагоги неодобрительно зашикали на девочку.

— Нашла о чем спросить!

— А я хочу знать. Я об этом в книге читала, — смущенно защищалась девочка.

Кузьма ответил не сразу, подумал, потом сказал:

— Как тебе объяснить, милая, — не знаю. Умирают люди на войне просто: ударила пуля или осколок — и упал человек. А мы дальше идем вперед. Нам останавливаться нельзя. Что говорят люди перед смертью, мы не слышим… Одно знаю точно — лозунги и всякие речи, как это в кино показывают, они не произносят. Вот у меня на руках друг умирал, пожилой человек, бороду носил, а пришел конец — маму позвал. «Больно, — говорит, — мне, маманя». На том и погас.

Школьники проводили фронтовиков до ворот, целые охапки цветов надарили. Всю дорогу Василий и Кузьма раздавали эти букетики — кондукторшам в троллейбусе, девушкам в метро, милиционершам.

Василий очень остро ощутил сладость простой мирной жизни: улица, ходят люди, мчатся автомобили и трамваи, казалось бы, ничего особенного, обычная будничная суета, но как она прекрасна! Как приятно видеть все это, ходить в полный рост среди людей, не опасаясь ни пуль, ни снарядов. Какое, оказывается, простое и непритязательное человеческое счастье.

Ночью полк разбудили дневальные. Именно разбудили, а не подняли по тревоге. Спокойно, негромко скомандовали:

— Подъем! Вставайте, товарищи. Будет генеральная репетиция.

Ночные подъемы прежде всегда происходили по взвинчивающему, будоражащему призыву: «В ружье!» Сегодня не надо было спешить, но срабатывала годами выработанная привычка: одевались быстро, бежали к умывальникам. Через несколько минут все были готовы. Собрались во дворе, а времени до построения осталось ещё много. Закурили. Посмеиваясь, Кузьма сказал:

— Так вот и дома ночью толкнет жинка в бок, а ты первым делом в сапоги вскочишь!

Москва спала. Тихая, умиротворенная. Лампочки светились, убегая вдаль, вдоль тротуаров. «Как трассирующие пулемётные очереди, — подумал, глядя на них, Василий. — А круглые пятна света на дороге похожи на воронки, только белые… Так и буду, наверное, всю жизнь войну вспоминать».

Хотел Василий прогнать навязчивые фронтовые сравнения, но куда от них денешься, уж так устроен человек — все видит через свое прошлое, пережитое. Глядел Ромашкин на красивые высокие дома, широкие подметенные улицы, а вспоминались те, по которым шел на парад в сорок первом: скорбные улочки, холод, мрак, окна, заклеенные белыми бумажными крестами, дробный стук промерзших подметок по мостовой.

Вдали над входом в метро засияла большая красная буква "М". И тут же встала перед глазами Василия другая "М" — синяя, и вспомнились слова Карапетяна: «Это для маскировки, чтобы немецкие летчики не видели. До войны эти буквы были красные». И вот она, та алая, сияющая буква "М".

Генеральная репетиция парада проводилась на Центральном аэродроме, что на Ленинградском шоссе. Асфальтированное поле размечено белыми линиями с точным соблюдением размеров Красной площади. Красными флажками на деревянных стойках были обозначены мавзолей, ГУМ, Исторический музей, собор Василия Блаженного.

Войска, генералы перед строем, командующий и принимающий парад освещены ярким белым светом прожекторов. Под прямым ударом из лучей вспыхивали белым огнем ордена, медали, никелированные ножны генеральских шашек.

Когда рассвело, принялись за дело фотографы и кинооператоры, они сновали между рядами, выбирали особенно колоритных фронтовиков, благо было из кого выбирать, каждый сиял целым «иконостасом» наград.

Вдруг Ромашкину показалось знакомым лицо одного невысокого журналиста. Он был в очках с толстой роговой оправой. «Где я его видел? — припоминал Василий. — На кого-то похож? Такого очкарика вроде бы не встречал. Да и всего-то в жизни знал одного журналиста — Птицына. Того, что с нами ходил на задание и был ранен. Но тот был без очков и, наверное, умер… И все же…»

— Товарищ, вы не Птицын?

— Ромашкин! — воскликнул очкарик и тут же обнял Василия. — Живой?

— Я-то жив, а вы как выцарапались?

— Обошлось. Читали заметку?

— Спасибо. Каждый разведчик на память сохранил.

— Боюсь спрашивать — не все, наверное, дожили до победы?

— Не все, — Василий рассказал о тех, кто погиб.

—Я ведь тогда случайно остался жив, — пояснил Птицын, — и не только потому, что был ранен в живот. По дороге в ваш полк разбились очки, запасных не было. Возвращаться время не позволяло. Я с вами почти слепой мотался. Ни черта не видел!

— Когда отбивали фашистов, тех, что сбоку к нам в траншею влетели, — помните? — я заметил, уж очень вы по-учебному стреляли, одну руку назад, другую, с пистолетом, далеко вперед, прямо как в тире!

Птицын смеялся:

— Вот-вот. Гитлеровцы у меня в глазах словно тени мелькали, почти наугад стрелял.

— Как же вы отважились идти без очков с нами?

— Материал нужен был срочно. На войне каждый по-своему рискует. Запишите мой телефон, адрес. Встретимся, поговорим. Я ведь москвич.