«Часовой, вскинув винтовку, велел Татьяне подняться и выйти из дома. Он шел позади нее, вдоль по улице, почти вплотную приставив штык к её спине. Так, босая, в одном белье, ходила она по снегу до тех пор, пока её мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под теплый кров… Через каждый час он выводил девушку на улицу на пятнадцать — двадцать минут».

Дважды перечитал Ромашкин, как Таня провела последние часы перед казнью: «Принесли Татьянины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был вещевой мешок, в нем сахар, спички и соль. Шапка, меховая куртка, пуховая вязаная фуфайка и валяные сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а варежки достались повару с офицерской кухни».

Вот и варежки! Не перчатки или рукавицы, а именно варежки. Только не сказано, какого цвета. У Тани светло-зеленые. Василий запомнил, как на прощание она помахала рукой в этой зеленой варежке.

Дальше следовало описание казни:

"Отважную девушку палачи приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего «кодака» — фашисты любят фотографировать казни и порки.

Палач подтянул веревку, и петля сдавила Танино горло… Она приподнялась на носки и крикнула, напрягая все силы:

— Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь!.." Ромашкину тоже будто петлей перехватило горло. Он опустил газету и только теперь заметил: в блиндаже тишина, и все смотрят на него.

Коноплев взял газету и продолжил чтение. Сначала голос его звучал тихо, потом все громче, и наконец комсорг стал чеканить слова, как с трибуны:

— "Друг! Целясь в фашиста, вспомни Таню. Пусть пуля твоя полетит без промаха и отомстит за нее. Идя в атаку, вспомни Таню…"

Разведчики украдкой поглядывали на командира. Пролеткин не удержался, спросил:

— Вы знали ее, товарищ лейтенант?

— Кажется, знал.

И рассказал Василий ребятам о своей московской встрече.

— Хорошо бы, товарищ лейтенант, узнать, какая дивизия казнила Таню, — сказал Коноплев. — Может быть, встретится.

— Верно говоришь, — согласился Василий. В тот же день, обсуждая с капитаном Люленковым предстоящее задание, Ромашкин попросил:

— Помогите узнать, из какой дивизии фашисты, которые замучили партизанку Таню.

— Зачем тебе?

Ромашкин рассказал.

Люленков при нем попытался дозвониться до штаба армии.

— В разведотделе меня знают, — говорил он Ромашкину. И тут же кричал в трубку: — «Заноза», дай «Весну»!.. В разведотделе должны иметь точные сведения, — продолжал Люленков тихо и опять вдруг переходил на крик: — «Весна»? Дай, милый, «Рощу». — И снова Ромашкину: — По такому поводу самого начальника разведки армии побеспокоим… «Роща»?! Двадцать седьмого, пожалуйста… Товарищ двадцать седьмой, сегодня в газете про партизанку Таню читали?.. Да нет, комиссара я подменять не собираюсь. Нас интересует, чьих это рук дело, какой дивизии. Сто девяносто седьмая, триста тридцать второй полк, командир — подполковник Рюдерер. Есть! И фотографии казни имеются? А нельзя ли прислать нам копии? У нас один товарищ был знаком с Таней… Благодарю вас. До свидания.

Люленков положил трубку, сказал Ромашкину:

— Взят в плен унтер-офицер. У него нашли фотографии казни. Тебе пришлют копии.

— Спасибо, товарищ капитан, — поблагодарил Василий. — Только бы встала против нас эта сто девяносто седьмая!..

Василий действительно получил пакет с фотографиями, были они очень тусклыми. На одной из карточек Таня — в ватных брюках, без шапки — стояла под виселицей. На груди фанерка с надписью: «Зажигатель домов». Но как ни вглядывался Василий в её лицо, не мог найти сходства с московской знакомой. Эта подстрижена под мальчика, а у той были длинные волосы, выбивались из-под шапки. «Могла, впрочем, остричься перед уходом в тыл, — соображал Ромашкин, — где там возиться с волосами». Варежек на руках Тани не было. «Ах да, их забрал повар с офицерской кухни…»

Мучители обступили Таню плотной толпой. А она стояла перед ними с высоко поднятой головой.

«Ну, гады, только бы попался кто из вас!» — скрипнул зубами Василий.

Особое поручение

Ранним апрельским утром, едва рассвело, разведчики заметили в расположении немцев флаги с черной свастикой. Прикрепленные к длинным мачтам, они плавно развевались по ветру на высотах за неприятельскими траншеями.

Ромашкин вместе с Коноплевым и Голощаповым всю ночь провели на переднем крае — примеривались, где сподручнее брать «языка». Ночь была сырая, земляные стены полкового НП, куда они зашли перед рассветом, неприятно осклизли. На полу кисла солома, втоптанная в липкую грязь.

Разведчики промерзли, устали, всех одолевал сон. Ромашкин приник напоследок к окулярам стереотрубы. С радостью подумал о том, что ночная работа закончена, сейчас он вернется в свой теплый блиндаж, напьется горячего чая и ляжет наконец спать. И тут-то, чуть повернув трубу вправо, обнаружил фашистские флаги. Вначале один, потом ещё несколько.

— Что бы это значило?

— Опять нам где-то морду набили, — мрачно сказал Голощапов. Острый кадык на его шее нервно прошелся вверх и вниз. Ромашкин обратился к Коноплеву:

— Ты вчера сводку в газете читал? Где фрицы наступали?

— Я читал, — с прежним раздражением откликнулся Голощапов, — да чего в ней поймешь?

Ромашкину не хотелось ввязываться в спор с Голощаповым — характер у него «ругательный»: скажи о фашистах — станет их поносить, пойдет речь о чем своем — и своим достанется. А ведь судьба пока милостива к нему: весь сорок первый год продержался в полку, побывал во многих боях и окружениях, долгие часы провел в нейтральной зоне, но ни разу ещё не был ранен.

Ромашкин позвонил в штаб, доложил о флагах. У дежурного трубку взял комиссар Гарбуз.

— Как ведут себя немцы?

— Тихо.

Гарбуз помолчал, потом сказал с нажимом:

— Учтите, день сегодня такой, ждать можно любой подлости.

— А что за день?

— Сейчас приду на НП, расскажу. Дождитесь меня там, пожалуйста.

Гарбуз всегда прибавлял: «пожалуйста», «прошу вас», «было бы очень хорошо». Все не мог перестроиться на приказной лад. И явно избегал, отдавая распоряжения, стоять по стойке «смирно» — понимал, что у него это выглядит смешно. Тем не менее, если уж Гарбуз сказал «прошу вас», каждый в полку готов был идти на все, лишь бы только наилучшим образом выполнить его просьбу.

И ещё одно свойство было у комиссара — он мучительно смущался, когда приходилось обременять подчиненного неслужебным делом. Ромашкин видел однажды, как покашливал и мялся Гарбуз, прежде чем попросить об одной услуге интенданта, уезжавшего в Москву на курсы. А услуга-то была пустяковая, всего-навсего опустить его личное письмо в московский почтовый ящик, чтобы быстрее дошло оно до Алтая.

…Василий досадовал на себя за то, что доложил об этих чертовых флагах. Сиди вот теперь, жди Гарбуза, сон и отдых — насмарку. Однако комиссар явился скоро. Протиснулся в узкий вход и сразу заполнил весь НП. Поздоровался с каждым, кто был здесь, за руку — тоже старая гражданская привычка.

От Гарбуза веяло одеколоном, большое мясистое лицо его блестело — недавно побрился. Наклонился к стереотрубе, долго и внимательно разглядывал флаги. Глаза стали строгими, на лбу образовались морщинки. Не распрямляясь, сказал:

— Празднуют! Эти флаги, товарищ Ромашкин, в честь дня рождения Гитлера.

Ромашкин посмотрел на ближайший флаг в бинокль. Флаг по-прежнему тяжело и плавно колыхался на ветру. Подумалось: «Вот бы сорвать его!»

Василий перевел взгляд на комиссара и легко прочел в ответном взгляде, что Гарбуз думает о том же. Ему уже звонили из батальонов, докладывали, как раздражает бойцов фашистское торжество: «Очухались, сволочи, после зимнего нашего наступления!» Артиллеристы пробовали сбить флаги — не получилось. Теперь все уповали на разведчиков: «Уж они-то сумеют сдернуть эти тряпки со свастикой!..»